Король детей. Жизнь и смерть Януша Корчака - Лифтон Бетти Джин. Страница 22
Остановившись на ночлег в опустевшей деревне, он окаменел при виде старого слепого еврея, нащупывающего палкой дорогу между лошадьми и фурами обоза. Семья старика и друзья пытались уговорить его уйти с ними, но он сказал, что останется оберегать синагогу и кладбище. (Через двадцать пять лет, когда Корчак решил остаться в Варшавском гетто со своими сиротами, он сравнит себя с этим старым слепым евреем.)
Тем не менее он пытался смотреть на происходящее беспристрастно. «Страдают не только евреи, — писал он. — Весь мир утоплен в крови и огне, в слезах и стенаниях. А страдания не облагораживают людей, даже евреев».
Быть может, чтобы не позволить себе впасть в полное отчаяние, пока полевой госпиталь вместе с дивизией двигался по полям сражений Восточной Европы, он начал писать книгу, которой предстояло получить название «Как любить ребенка». Ей предназначалось стать не более и не менее как «синтезом ребенка», о котором он мечтал в те шесть месяцев в Париже и который выкристаллизовался из его опыта педиатра, воспитателя в летнем лагере и педагога. Он писал палатке под оглушительную какофонию артиллерийских залпов, на пне в лесу, на лугу под одинокой сосной. Все казалось крайне важным. Он постоянно отрывался и записывал какую-то новую мысль, чтобы не забыть. «Это была бы непоправимая потеря для человечества», — иронически шутил он со своим ординарцем.
На этого ординарца, который нам известен только как Валенты, была возложена обязанность перепечатывать на машинке ежедневные порции написанного. Печатать рукопись, посвященную развитию ребенка, безусловно, не входило в обязанности ординарца при полевом госпитале, но он взбунтовался только один раз во время краткой передышки в их расписании. Корчак с нежностью приводит его ворчание: «Всего-то полчаса, разве оно того стоит?»
Иногда Корчаку приходилось по месяцу прерывать свою работу над книгой. В эти периоды его одолевали сомнения в себе. Зачем ставить себя в глупое положение? «Это же мудрость, известная сотням людей».
«Как любить ребенка» поначалу задумывалась как брошюра, пособие для родителей и учителей. Но возможно, потому, что война оказалась долгой, рукопись выросла до ста страниц. Одно из главных ее положений сводится к тому, что вы не любите ребенка, своего ли или чужого, если не видите в нем самостоятельную личность с неотъемлемым правом вырасти и стать таким, каким ему уготовано судьбой. Вы даже не сможете просто понять ребенка, пока не познаете себя. Вы сами — тот ребенок, которого вы должны научиться узнавать, растить, а главное — просвещать».
Корчак — по темпераменту художник, а не теоретик — написал не логичный трактат, но, скорее, образ ребенка на каждой стремительно меняющейся ступени его развития. С притворной скромностью он признает, что на многие вопросы, возникшие у читателя, может ответить только: «Я не знаю». (Однако он лукаво добавляет, что эта словно бы пустопорожняя фраза содержит безграничные возможности «новых открытий».)
«Невозможно объяснить незнакомым мне родителям, как воспитывать ребенка, также мне незнакомого», — пишет он. Мать должна научиться доверять собственному восприятию: ведь именно она знает своего ребенка, как никто. «Требовать, чтобы другие снабдили вас учебником для прогнозирования развития ребенка, равносильно тому, чтобы попросить незнакомую женщину родить вашего младенца.
Есть прозрения, которые могут быть подарены только вашими собственными муками, и они-то ценнее всего».
Корчак-художник рассуждает мистически, сравнивая ребенка с куском пергамента, испещренного иероглифами, лишь часть которых его родителям будет дано расшифровать. «Ищите в этом неизвестном — вашем ребенке — неоткрытую часть вас самих». Педиатр взывает к здравому смыслу, предостерегая, что развитие ребенка, в отличие от многого другого, не определяется правилами в обществе. «Когда ребенку положено начать ходить и говорить? Когда он начнет. Когда должны начать прорезаться его зубы? Когда начнут. Сколько часов должен спать младенец? Столько, сколько ему требуется».
За всеми этими утверждениями кроются отточенные размышления психолога, который одним из первых в свою эпоху распознал важность младенчества в развитии человеческой личности. Пока Фрейд все еще собирал сведения об их детстве у своих взрослых пациентов, Корчак уже понял необходимость прямых наблюдений над младенцем. «Наполеон страдал судорогами. У Бисмарка был рахит. Каждый был младенцем, прежде чем стать мужчиной. Если мы хотим исследовать источник мыслей, эмоций и честолюбия, мы должны обратиться к младенцу».
Он обнаружил в младенце «четко определенную личность, слагающуюся из врожденных темперамента, силы и интеллекта». Наклоняясь над сотнями колыбелей, он различал «доверчивых и опасливых, уравновешенных и капризных, веселых и мрачных, колеблющихся, испуганных и озлобленных». Но, как ни различались их темпераменты, каждый стремился одолеть неведомые силы, прозондировать тайну загадочного мира, из которого поступали и хорошие, и дурные вести. «Младенец устраивается в пределах доступных ему знания и средств, а они скудны… Он еще не знает, что грудь, лицо и руки составляют единое целое — его мать».
Матери нужно только наблюдать своего младенца непредвзято, чтобы получить от него весть: что означает его сосредоточенный взгляд, как не вопрос? Пусть младенец еще не овладел словами, но он говорит «на языке выражений своего лица, на языке образов и эмоциональных воспоминаний». Каждое новое движение уподобляет его «пианисту, которому, чтобы играть, требуются соответствующее настроение и абсолютный контроль над собой».
Ребенок слагается одновременно как благодетельное порождение и как жертва любви своей матери, а автор, подобно ангелу-хранителю, вмешивается, чтобы помочь ему. Не меньше опасается он и учителей. Он то утешает учителя: «Ты всегда будешь допускать ошибки, потому что ты — человек, а не машина», а то, в следующий же момент, выговаривает ему: «Дети любят смех, движения, шалости. Учитель, если жизнь для тебя — кладбище, предоставь детям видеть ее как цветущий луг».
Одно дело было писать о том, как любить ребенка, и совсем другое — не иметь ребенка, чтобы любить его. Когда в феврале 1917 года полевой госпиталь задержался на неопределенный срок в Галиции под Тернополем, Корчак был особенно уязвим. Прошло почти три года с тех пор, как он оставил своих сирот в Варшаве, и шесть месяцев с получения короткого измятого письма, которое каким-то образом прорвалось «сквозь тесное кольцо штыков, цензоров и соглядатаев». По вечерам, когда завершался его рабочий день, он выходил наружу, садился и смотрел, как внизу в городе один за другим гаснут огоньки. И им овладевала неизбывная тоска: вот так гасли лампы в приюте и все окутывала глубокая тишина.
Едва ему выпало несколько свободных часов, Корчак отправился в приют для бездомных детей, организованный в Тернополе муниципальными властями. То, что он там увидел, его ошеломило. Это было не спасительное убежище, а «помойка, куда детей вышвыривали, как отбросы войны, как отходы дизентерии, тифа, холеры, которые унесли их родителей, а точнее — матерей, пока их отцы сражались за лучший мир».
Почему он заметил именно Стефана? Возможно, мальчик стоял в стороне от других. Возможно, их взгляды встретились с невольной симпатией. Но вскоре между ними завязался оживленный разговор. Когда Стефан упомянул о своем желании научиться какому-нибудь мастерству, Корчак рассказал ему про столярную мастерскую при госпитале. Но не успел он спросить мальчика, не хочет ли тот пойти с ним, чтобы научиться столярному делу и научиться читать, как пожалел об этом. Он нарушил собственную заповедь: никогда ничего внезапно на ребенка не обрушивать. «Не сегодня. Я зайду за тобой в понедельник, — поспешно добавил он. — Посоветуйся об этом с братом. Подумай хорошенько». Как будто мальчику-беженцу вроде Стефана Загородника было над чем раздумывать! Думать предстояло самому Корчаку.
Как он упомянул в своем дневнике, Корчак привык работать с группами детей, числом до сотни. Каждое его слово воздействовало на сотню умов, за каждым его шагом наблюдала сотня внимательных глаз. Если с некоторыми он терпел неудачу, всегда находились другие, кого он завоевывал. Ему никогда не приходилось опасаться «полного поражения». Он любил повторять, что работа с одним ребенком — это игра, которая не стоит свеч. Он презрительно отзывался об учителях, которые оставляли групповые занятия ради частных уроков, считая, что они выбрали эту профессию только ради денег. Но теперь он собирался предложить «часы, дни и месяцы» своей жизни одному ребенку.