Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944 - Ганфштенгль Эрнст. Страница 30
Все это было достаточно плохо, но что в самом деле меня волновало – то, как Гессу удалось забить его голову доверху тезисом Хаустхофера о том, что надо, чтобы русских второй раз нокаутировали японцы, являвшиеся единственно возможным союзником Германии в мире, и тому подобным. Америка была просто изгнана из его разума, и я оказался в той же самой точке, с которой начинал. В известном смысле расовая одержимость сыграла здесь какую-то роль. Он не был по-настоящему антиамериканцем. Он не сумел впитать какую-либо информацию, которую я постоянно старался дать ему, и просто рассматривал Америку как часть еврейской проблемы. Уолл-стрит контролировался евреями, Америка управлялась евреями, а поэтому он не мог принимать их в расчет. Они были вне пределов его досягаемости и не являлись срочной проблемой. Как было суждено продемонстрировать «Майн кампф», он опять оказался во власти политико-милитаристских концепций Фридриха Великого и Клаузевица. Он мыслил лишь европейскими терминами, и его одурачили идеей превратить Англию либо, в случае неудачи, Италию в союзника в день его сведения счетов с Францией. Дело выглядело так, будто человек, реально повернувший ход войны – генерал Першинг, – и миллионы его солдат, переплывших Атлантику, просто не существовали. До него не доходило, что такое же чудо десантной операции может повториться, и даже быстрее, и даже к большему ущербу для Германии.
Когда он успокоился, я начал возражать ему. Я был одним из немногих, кого он слушал, совершенно здраво и трезво, когда мы были наедине, хотя он никогда внешне не проявлял признаков, согласен он со мной или нет, либо что он предлагает сделать в данном случае. В момент появления другого лица Гитлер возвращался к своему стилю декламации с трибуны, и становилось невозможно заставить его увидеть что-то в новом свете. «Бесполезно, – убеждал я его. – Вам надо избавиться от этого Розенберга», – и я показал ему одну из старых статей в «Фолькишер беобахтер», в которой было не менее четырнадцати грамматических ошибок. Розенберг был, в сущности, безграмотен, одержим своими абсурдными обидами за нордическую расу. «Через пятьдесят лет этот его миф, возможно, признают как один из величайших шедевров философии», – заявил Гитлер. «Это вздор, – настаивал я, – а вздор останется вздором». Я действительно разговаривал с ним в таком ключе, сколько угодно свидетелей подтвердят это. «Если сложить листок бумаги с чернильным пятном, никто через пятьдесят лет не совершит ошибку и не признает в нем Рембрандта. Розенберг – опасный и тупой человек, и чем скорее вы от него избавитесь, тем лучше». Как показали дальнейшие события, я с таким же успехом мог разговаривать с кирпичной стеной.
В Гитлере развилась еще одна причуда – страстная нелюбовь к офицерской касте. Вначале Лоссов, потом Людендорф и в какой-то степени Геринг оказались осужденными. Впоследствии он никогда не доверял ни одному из них, как он говорил, и строил великие планы создания коричневорубашечников, которые бы заполонили и нейтрализовали рейхсвер. Это могло показаться неестественным, но у меня была своя теория, что эти идиотское презрение и подозрительность, которые Гитлер позднее проявил к своим генералам и фельдмаршалам, коренятся в этом путче 1923 года. Он никогда не утрачивал своих утопических идей о роли армии, но офицерам он никогда не доверял. «Насколько это касается меня, я никогда в жизни не поверю ни одному честному офицерскому слову, – помнится, сказал он в тот вечер. – Эти господа когда-нибудь узнают мое мнение о них».
Еще одно сильное впечатление, которое он оставил у меня в тот вечер, – эмоциональное качество дружбы, которая возникла между ним и Гессом. «Ах, мой Руди, мой Гессенок! – причитал он, топая взад и вперед. – Разве не ужасно думать, что он все еще там. (Гесса освободили лишь позже.) Я не буду счастлив, пока не узнаю, что последний из них на свободе». Возможно, было бы неверно утверждать, что между этими двумя была какая-то физическая гомосексуальная близость, но пассивное влечение было налицо. Я определенно не верил в мужские качества любого из них. Можно пить очень слабый чай и очень разбавленный абсент, и можно страдать очень разбавленным гомосексуализмом. Существуют граничные эмоции, и в науке сексуального расстройства нам еще предстоит пройти долгий путь, пока мы выследим эти эмоции.
Я чувствовал, что Гитлер был примером мужчины, который был, что называется, ни рыбой ни мясом – ни полностью гомосексуалистом, ни целиком бисексуалом. Каким-то образом безродность его прошлого, это самое его качество уравновешивать ситуацию и его интуитивный дар всегда оставаться выше мелочной личной ревности его сторонников были полностью отражением его сексуальной изоляции. Его никогда нельзя было припереть к стене, связать обещанием, сказать, что он за то или за это; все было плавучим, бескорневым, неосязаемым и промежуточным. Вокруг себя он собрал этих личностей с отвратительными привычками, от Рема и Гайнеса, с одной стороны, до Розенберга, с другой, и, похоже, не испытывал никакого морального недовольства их поведением. Эрнст, еще один гомосексуальный начальник CA, намекал в 1930-х, что от него требуется произнести лишь несколько слов, чтобы заставить Гитлера замолчать, когда он по политическим причинам начал жаловаться на поведение Рема. Возможно, поэтому и его расстреляли.
Наблюдая Гитлера и беседуя с теми, кто был возле него, я сформировал твердое убеждение, что он – импотент подавленного, мастурбирующего типа. Если на момент принять научный жаргон, у него был эдипов комплекс, который часто этим заканчивается. Он ненавидел своего отца – тупого, мелкого, второразрядного провинциального инспектора таможни, и обожал свою мать. Подавленный гомосексуализм Гитлера, возможно, датируется временем, когда он подхватил сифилис в Вене примерно в 1908 году. Со времени, как я узнал его, не думаю, что у него были традиционные сексуальные отношения с какой-либо женщиной. Вероятно, он был не способен на нормальную реакцию, которую должна вызывать их физическая близость. Со временем его стали отождествлять с различными женщинами, и случай с его племянницей Гели Раубаль надлежит изучать с некоторыми деталями, поскольку, по моем размышлении, это была психологическая поворотная точка самой жуткой сути. Но его чувственность была чисто оперной, но никогда – оперативной. Как мужчина-импотент, обладающий гигантской нервной энергией, Гитлер должен был каким-то способом разряжать это напряжение. Он был по очереди садист и мазохист, и в сексуальном полусвете своей жизни он никогда не находил физической разрядки, какую подобные несчастные люди иногда могут получить, часто благодаря какому-то стечению обстоятельств либо вниманию какой-нибудь конкретной личности. В своих отношениях с женщинами Гитлеру приходилось самому разыгрывать трагедию, как это приходилось ему делать в отношениях с миром в целом. Полагаю, его можно было бы назвать «бесплодным героем».
Какая-то часть этой неопределенной и странной сексуальной конституции среагировала на присутствие Гесса – красивого, но весьма подавленно выглядевшего в то время молодого человека – во время их заключения в Ландсберге. Моральная сторона этого дела меня особо не волнует, но эта любопытная разграничительная линия внутренней закрепощенности оказала свое влияние на мышление Гитлера, который стал потом пропитан закостенелыми, ограниченными доктринами группировки Гесса – Хаустхофера с ее прояпонскими и антиамериканскими помрачениями, и мне с друзьями так и не удалось выковырять их оттуда.
Бесполезно размышлять об истории в сослагательном наклонении, но в определенном смысле было жаль, что этот путч не имел даже скромного успеха. Он бы не завел слишком далеко, да и имел бы немного последствий, кроме того, что обеспечил бы территориальную целостность Германии, которая из-за разгула рейнского и баварского сепаратизма, казалось, была под такой серьезной угрозой в то время. Гитлер был бы лишь одним из лидеров, и вместо того, чтобы примирять страсти двух миллионов коричневорубашечников в разгар наихудшей экономической депрессии, пережитой любой из европейских стран, что ему пришлось делать в 1933 году, когда его собственные предубеждения окончательно укрепились, эти десять тысяч коричневых рубашек 1923 года нашли бы себе какое-нибудь тихое место в более упорядоченном обществе.