Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944 - Ганфштенгль Эрнст. Страница 36
Конечно, Геринг наслаждался своим новообретенным высоким положением. Я провожал его на вокзал после выборов, и он нарядился в эффектный мундир авиатора, сшитый из кожи, в такой альпинистской шляпе, украшенной эдельвейсом и эмалированными значками, и с огромной кисточкой для бритья, прикрепленной сзади. Возможно, пройдя на выборах в Баварии, он считал, что должен играть такую роль. «Почему б тебе не помириться с Гитлером? – спросил он меня. – Мы в конце концов победим, и он наверняка включил бы тебя в следующий партийный список. Как Д.Р. ты бы везде путешествовал в первом классе, как я», – помахав перед моим лицом своим бесплатным билетом. «Что такое Д.Р.?» – с глупым видом спросил я. «Депутат рейхстага!» – ответил он. Он руководствовался деловыми интересами и стал известен как чудо нацистской партии – единственный человек, поднявшийся с помощью парашюта.
Меня куда больше радовали личные успехи, которых я добился в результате второй поездки в Париж перед выборами, куда ездил навестить старого друга по колледжу Сеймура Блэра. Я послал в Лувр свою визитную карточку директору Эктору Верну, который, как я обнаружил, являлся племянником знаменитого романиста. Он встретил меня с распростертыми объятиями – он хорошо знал название нашей семейной фирмы, – а когда я довольно смущенно спросил, можно ли сфотографировать часть коллекции для создания репродукций, он тут же пообещал мне свою безграничное сотрудничество. Я чуть не упал со стула. В дни моего дедушки, при Наполеоне III, французские власти откровенно отказывали в таких услугах, и мы всегда считали, что такая просьба безнадежна. А сейчас я не только мог отобрать то, что мне понравится, но и мне разрешалось использовать собственного фотографа в студии на верху музея, и мне были обещаны дальнейшие благоприятные возможности в любом музее во Франции. Это было огромной удачей, и в течение нескольких месяцев мое время было главным образом посвящено этому. Я провел два-три длительных периода в Париже, руководя работой, и через Верна и его друзей встретился с некоторыми выдающимися французскими художниками – Пикассо, Дерэном, Мари Лорансен и другими.
Проблемы Гитлера и даже Германии казались столь далекими, хотя однажды они напомнили о себе из-за странного поведения французских рабочих, помогавших мне переносить массивные холсты с их места на стенах в студию, где я работал. Это были отличные парни, в большинстве своем – бывшие солдаты. Мой карман был всегда набит хорошими сигарами, мы прекрасно ладили. Однажды я почувствовал, что они еле таскают ноги и не излучают своей радостной энергии, поэтому в конце дня я рискнул спросить, что произошло. Один из них вытащил из кармана экземпляр какой-то французской газеты с заголовком «Доктор Шахт говорит «нет» и яростной статьей о том, как Шахт в интервью в отеле «Георг V» заявил, что Германия не в состоянии продолжать выплату репараций. Это было примерно во время переговоров по плану Юнга. Посему мне пришлось удвоить мой сигарный рацион и заказать ящик мюнхенского пива «Шпатен», пока восстановились личные отношения. Дома нацисты, конечно, во все горло орали тот же самый лозунг, и я не мог избавиться от ощущения, что было бы неплохо, если б увидели эффект этого дела на пропаганду за границей.
Все еще время от времени я видел Гитлера в этом кафе, когда вернулся в Мюнхен и пытался заинтересовать его своими рассказами о Франции. В нем появилась привычка понижать голос и менять тему разговора, когда он видел, что я приближаюсь к его столу, но я не принимал это близко к сердцу. «Я уже не пользуюсь его доверием, – подумал я, – и он имеет право придерживать некоторые мысли при себе». Когда нам случалось оказаться вместе на несколько минут, он был всегда исключительно приятен, слушая мою парижскую болтовню, а однажды проделал свой маленький трюк, рисуя общественные здания, иллюстрации которых ему довелось увидеть. За десять минут он набросал Оперу, Нотр-Дам и Эйфелеву башню, которые он пододвинул ко мне для оценки с видом, желая доказать, что он – тоже из мира искусств, и рисунки были на самом деле выполнены мастерски. Это была странная, мальчишеская причуда. Он всегда машинально рисовал на обратной стороне карточек меню квадраты, окружности, свастики и фантастические каемки либо сцены из опер Вагнера. Генрих Гофман обычно собирал их, но и я как-то забрал три-четыре штуки, чтобы потом их у меня выкрала служанка.
Как-то мы завели разговор о партийном флаге, который он с большим старанием взялся придумывать сам. Я сказал ему, что мне не нравится использование черного цвета на свастике, которая сама по себе есть символ солнца, а потому должна быть красной. «Если б мы так сделали, я бы не смог использовать красный цвет для фона, – ответил он. – Год назад я был в берлинском Люстгартене на большой социалистической демонстрации, и скажу тебе: там был лишь один цвет, который привлекал массы, и это был красный цвет». Потом я предложил, что было бы лучше поместить свастику в угол старого черно-бело-красного флага и что даже если мы используем красный фон как военный символ, то нам надо использовать флаг мира с белым фоном. «Если я помещу свастику на белом фоне, мы будем выглядеть как какая-нибудь благотворительная организация, – произнес он. – Все нормально, и я не собираюсь ничего менять».
У меня также была возможность съездить в Берлин в конце 1928 года, и там я согласился пообедать с Герингом в Рейхстаге. Он представил меня Геббельсу, которого я увидел впервые. Я много слышал о нем; о том, как он начал карьеру секретарем у Грегора Штрассера, а потом переключился на щедрую поддержку Гитлера, когда Штрассер попытался сделать свою северогерманскую группу слишком независимой. Вообще-то Штрассер тоже был в ресторане, но сидел за другим столом. У Геббельса всегда был хороший нюх, куда дует ветер, и в двух или трех следующих партийных расколах он всегда в последний момент переходил на сторону Гитлера, что, как выяснилось, было очень печально.
Геббельс был странным замкнутым типом со своей косолапой, изуродованной ступней, но у него был прекрасный четкий голос и очень большие карие, умные, почти оленьи глаза. Он оставался радикалом, как Штрассер, и много говорил о засилье бонз и необходимости помочь безработным и низкооплачиваемым людям. Я принялся за свою любимую тему о бесплатных столовых типа «граф Рамфорд», и он сказал «да», не только для самых бедных, но для всех. «Когда мы придем к власти, все будут получать спартанский суп – молодые и старые, богатые и бедные. Мы им покажем, что германский народ действительно един в своих нуждах и в счастье. Мы дадим нашим министрам 1000 марок в месяц, и если кто-то в этой стране думает, что имеет право на большее, мы с ним поговорим». И это говорил человек, который, не задумываясь, когда он пришел к власти, затратил 100 тысяч марок на какую-то византийскую вакханалию в своем доме на Шваненвердер в Ванзее.
Моя связь с Гитлером и партией оставалась случайной и отвлеченной. Я начал писать книгу о XVIII веке, которую в конце концов назвал «От Мальборо до Мирабо», и нанес, насколько помню, еще один визит в Париж, чтобы покончить с цветными фотографиями для фирмы. Правда, я был там снова в конце июля 1929 года и как раз возвращался домой, когда в поезде, стоявшем в тот момент в Баден-Бадене, мне вручили телеграмму о том, что наша дочь Герта умерла. Это было милосердное избавление; ей было пять лет, и она весила девять с половиной килограммов. Возможно, это было с нашей стороны суеверием, но нам казалось, что и мы частично виновны в ее кончине, дав ей имя, начинающееся на «Г». В нашей семье жила старинная легенда, уходящая еще во времена моего дедушки, о том, что какая-то цыганка в Кобурге нагадала ему, что всякого члена нашей семьи, у кого имя не начинается с «Э», будут преследовать неудачи. За единственным исключением, мы всегда придерживались этого правила – у нас были Эдгар, Эгон, Эрнст, Эрна, и определенно с нашим здоровьем было все в порядке.
Я отправил жену к ее родственникам в Померанию на длительный отдых, а когда немного оправился от этого горя, решил поехать и посмотреть на ежегодный партийный съезд в Нюрнберге, который был впервые проведен два года назад. Первый совпал с отменой запрета на публичные выступления Гитлера в Баварии, и в течение года он мог свободно выступать по всей Германии. Пульс движения опять участился, и я ощущал нечто вроде обязанности следить за событиями. Я поехал сам по себе в гражданской одежде, и там, на перроне вокзала, стояли Гитлер и Геббельс, приветствуя массы прибывающих делегатов в коричневых рубашках. Меня ожидало довольно поверхностное приветствие, и Геббельс, уже ввязавшийся в свою долгую кампанию за то, чтобы стать правой рукой Гитлера, и испытывая, как и его соперники, разъедающую душу ревность ко всякому, кто, казалось, имел необычный доступ к Гитлеру, сделал свое типичное полузлобное замечание по поводу того, насколько мрачно я выгляжу. У него была феноменальная память на малейшие промахи в поведении людей, которые он потом раздувал перед Гитлером, и я удивился по прошествии нескольких лет, когда он вернулся к этому инциденту, предположив, что я проявил мало энтузиазма в отношении партийного съезда. И только тогда я сказал ему, что в тот момент я только что вернулся с кремации своей дочери, что, по крайней мере, заткнуло его. Помню, что был под впечатлением от марширующих колонн и оркестров на съезде, но, конечно, это ни в коей мере не обрело гигантские пропорции Голливуда, которым суждено скоро превратить это в эффективное пропагандистское оружие.