Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944 - Ганфштенгль Эрнст. Страница 44

Ширах стал для меня огромным испытанием. Он то и дело при первой возможности вмешивался в разговоры с посетителями. Когда я пробовал смягчить некоторые более радикальные высказывания Гитлера, надеясь избежать слишком большого битья посуды, Ширах, как правило, потом передавал это Гитлеру. Был один случай, когда Гитлер говорил о евреях с приехавшим британским членом парламента, чье имя я забыл, и я очень осторожно подчеркнул, что нацисты лишь требуют сокращения представительства евреев в профессиях согласно их процентной доле в населении – что, вообще-то, являлось принятой партийной политикой ограниченного допуска, – как тут высунулся Ширах: «Мы, студенты, не желаем видеть ни одного еврейского профессора вообще!»

К счастью, одно из моих ранних интервью принесло мне пользу в дальнейшем. В ноябре 1931 года государственные власти в Гессене захватили ряд документов, составленных местной партийной организацией, в которых содержалась угроза вооруженного переворота силами CA. Они стали известны под названием «Боксхаймские документы» и вызвали политический скандал первой величины. Учитывая очень четкие инструкции, полученные CA от Гитлера, в тот момент воздерживаться от применения силы, это был один из немногих примеров, когда, я думаю, его отказ был, вероятно, настоящим. Партийная пресса все еще играла незначительную роль, а все другие газеты завывали, требуя сделать кровопускание нацистам. В то время мы находились в Берлине, и я пригласил представителей иностранной прессы в отель «Кайзерхоф», который Гитлер уже начал использовать в качестве своей штаб-квартиры, на конференцию. Он приехал и выступил блестяще, четко, рассудительно и с полным убеждением в своей правоте. Их репортажи разошлись с таким эффектом, что германские оппозиционные газеты были вынуждены с грустью перепечатать их под крупными заголовками. Это был полный прорыв сквозь обычно проводившуюся политику либо очернения, либо замалчивания Гитлера, и он, конечно, был в экстазе от этого успеха: «Очень хорошо, Ганфштенгль, это как раз то, что нужно!» Но проблема была в том, что он ожидал, что такой эффект я буду производить каждый раз.

Тут же последовало другое крупное интервью. Мы опять были в Мюнхене, и Гитлер по телефону вызвал меня к себе, чтобы переводить интервью в его квартире какому-то японскому профессору по имени Момо, чей визит финансировался его посольством. «Но я не говорю по-японски», – взмолился я. «Он говорит по-английски, и это очень важно», – возразил Гитлер. Так что я согласился, и тут вошел этот маленький тип, подпрыгивая и шипя, как какой-нибудь персонаж из «Микадо», и они начали отвратительный сеанс обмена взаимными признаниями. «Я приехал, чтобы поговорить о вашем движении, героическим духом которого мы, японцы, так восхищаемся», – сказал Момо. И тут Гитлер занялся нахальным восхвалением японской культуры и самурайских мечей, кодекса чести воина и религии синто – пересказыванием всей этой белиберды из Хаустхофера и Гесса. Момо в поддержке особо не нуждался. «Мы оба – жертвы демократии, мы оба нуждаемся в жизненном пространстве и колониях, нам нужно сырье, чтобы обеспечить наше будущее. Судьба Японии – вести за собой всю Азию…» Это было ужасно, и я попробовал уговорить Гитлера проявлять больше сдержанности, но тот закусил удила. «Азия и Тихий океан – это сфера, в которой мы, германцы, не имеем притязаний, – разглагольствовал он. – Когда мы придем к власти, мы будем уважать законные стремления Японии в этом отношении». Конечно, Момо это доставляло большое удовольствие, и он выпалил огромный доклад. Он был (об этом можно и не упоминать) правительственным эмиссаром, спрятавшимся под личиной журналиста, а во время Антикоминтерновского пакта в 1936 году он опять появился. Я, естественно, был шокирован. Уже мои самые худшие страхи обретали форму, но, высказывая свое несогласие Гитлеру, я мог бы с таким же успехом говорить это на хинди. Мои увещевания, что такая политика в конечном итоге может привести к потере американских симпатий, пролетали мимо ушей. Гитлер отмел их полностью. «Ганфштенгль, сегодня мы сделали историю!» – самонадеянно заявил он.

В качестве противоядия я пробовал привлекать как можно больше американских корреспондентов. Тут были Гарольд Келлендер из «Нью-Йорк тайме», приехавший в конце ноября 1931 года, и, конечно, Никкербокер – возможно, самый осведомленный, самый честный и опытный журналист своего времени. Впервые мне удалось показать его Гитлеру в связи с напечатанным перечнем вопросов, и интервью прошло очень хорошо. Никкербокер великолепно говорил по-немецки, а Гитлеру импонировали его оживленное поведение и рыжие волосы. Единственный негативный момент, который мне пришлось пережить, – фотографии. С Никкербокером был Джеймс Эдвард Эбби – один из лучших фотографов из тех, кого я знал. Я давно хотел получить что-то другое, отличное от тех жутких снимков, которые часто делал Генрих Гофман, показывавших Гитлера со сжатым кулаком и искаженным ртом и пылающими глазами, что делало его похожим на сумасшедшего.

В один из моментов спокойствия я сказал Гитлеру, что ему надо сделать несколько снимков, где он был бы похож на государственного деятеля, на человека, с которым иностранные дипломаты чувствуют, что могут иметь дело, и в конце концов мы получили такие снимки с помощью уловки. Эбби сделал вид, что снимает Гитлера, спокойно беседующего с Никкербокером, но большую часть времени наводил камеру на одного Гитлера, и я считал, что результат получился первоклассный. Он выглядел нормальным, интеллигентным и интересным человеком. Но что случилось? Меня вызвали, когда пришли фотографии, и я обнаружил Гитлера вне себя от ярости. «Мне это не нравится! – заорал он. – Что это такое?» – «Конечно, вы так выглядите, – ответил я ему. – Они много лучше, чем те снимки, на которых вы смотритесь как какой-то факир». Конечно, причина была в том, что Генрих Гофман был взбешен нарушением его личной монополии, а Гитлер перевел это на меня. Более важно то, что Гитлер, вероятно, имел договоренность с Гофманом о разделе прибылей от его работы, и это со временем должно было приносить очень заметный побочный доход.

Ритм жизни 1932 года определялся четырьмя всеобщими выборами: два тура президентских и два тура в рейхстаг, да еще голосование в отдельных землях. Поездом, на машине и впервые на самолете Гитлер провел серию предвыборных кампаний, которые поколебали соперничавшие партии и измотали как компаньонов, так и оппонентов. Я сопровождал его почти повсюду в роли охранника от вмешательства зарубежной прессы.

Первое, что он сделал, – это превратился в обычного гражданина Германии. 22 февраля 1932 года он исчез из «Кайзерхофа» и провел часть дня в представительстве земли Брауншвейг в Берлине, где нацисты обладали достаточной мощью, чтобы назначить его главным правительственным советником на местной государственной службе – штатная должность, дающая автоматическое гражданство. Первоначальный план состоял в том, чтобы дать ему официальный пост профессора искусств в службе образования Брауншвейга. Однако, когда я пригрозил, что буду его приветствовать «Хайль, господин профессор!» после стольких лет, которые он провел, высмеивая академиков, эта идея была изменена. Вернувшись вечером, он продемонстрировал свое удостоверение, и с того времени я иногда шутливо обращался к нему по его новому титулу. Должно быть, я являлся единственной персоной, которой это сходило с рук. «А теперь вы, наконец-то, можете перестать петь «Голубой Дунай» и выучить «Вахту на Рейне», – сказал я ему, что привело его в такое хорошее настроение, что он подписал фотографию для моего сына, которая до сих пор у меня. Там говорится: «Моему юному другу Эгону Ганфштенглю с самыми наилучшими пожеланиями».

Скука и неразбериха во время предвыборных туров были такими, что я уже не могу выбросить их из своей головы. Эту команду с редкими добавлениями и исключениями составляли адъютанты Брюкнер и Шауб, Зепп Дитрих, ставший впоследствии генералом СС как телохранитель, Отто Дитрих, Генрих Гофман, пилот Бауэр и я сам. Мы, должно быть, посетили каждый город Германии по нескольку раз, и повсюду потом объявлялось, что Гитлер – первый политик, пришедший к власти, который знал страну назубок. Конечно, ничего такого не было. Это вполне мог быть и «Бюргербрау», и «Шпортпаласт»: куда бы мы ни приехали, он разжигал массовую истерию внутри четырех стен, а в промежутках между этим мы ехали и спали. Когда он не выступал, он оставался в гостинице за закрытыми дверями, пытаясь улаживать склоки в местной партийной организации.