Шестая повесть И.П. Белкина, или Роковая любовь российского сочинителя - Муравьева Ирина Лазаревна. Страница 6

Иван Петрович точно помнил, что когда они с Мещерским ехали в заведение к Эльзе Карловне, то было тепло и не нужна была медвежья полость, которой Мещерский укутал им ноги, а сейчас, когда он вышел из приветливого домика в Замоскворечье, внезапно опять наступила зима. Лавиной шел снег с потемневших небес, как будто стыдился за всю эту землю, желая ее побыстрее сокрыть от грустного ангела там, в поднебесье. И он облепил всех прохожих во тьме, они стали тихо сверкать, попадая под свет фонарей, освещающих их пушистые, заиндевевшие спины. Иван Петрович почувствовал себя в безопасности, когда сам стал похожим на снеговика, неотличимого от других таких же снеговиков, торопливо идущих по улицам. Жгучий стыд, пронзающий его насквозь, стал не таким жгучим: снег охлаждал его своими прикосновениями. Дома, в Подкопаевском, Иван Петрович бросился на кровать, накрыл голову подушкой и сразу заснул, однако не долее, как через полчаса почувствовал, что рядом с ним кто-то лежит. Не веря глазам своим, он увидел, что это Акулина, которая, раскинувши по плечу его свои рыжие волосы, крепко спит от усталости. Не помня себя, он не стал даже и выяснять подробности того, как отчаянная крепостная женщина, к тому же с дитем в животе, добралась сюда, в Подкопаевский, а просто протянул обе руки, чтоб крепко обнять возлюбленную, но руки схватили сперва пустоту, потом кусок шелковой белой подушки.

– Ты где, Акулина? – спросил он ее.

Но рядом, оказывается, лежала не Акулина, а толстая Эльза Карловна, которую он принялся неучтиво сталкивать на пол, отчего она сперва захихикала, будто они играют в какую-то ребячью игру, а потом, чтобы не ушибиться при падении, уцепилась за него жесткими своими пальчиками, сплошь в крупных бриллиантовых кольцах.

И тут он проснулся. Светало. Постель была смятой, в пуху, словно в ней всю ночь дрались куры. Иван Петрович понял, что никакой Акулины вовсе не было, но настолько живо чувствовало голое плечо его эти слегка пропитавшиеся печным дымом рыжие волосы, что он вскочил, кликнул Федорку, велел подать чаю, но, не дожавшись, опять вышел на улицу. В мягких сумерках утра белел усыпавший переулок снег. Иван Петрович вдруг догадался, что так вот и будет всегда: ему на роду суждена одна боль, Мещерскому же суждена одна радость. И это у всех так, и это всегда: рождается кто-то лишь для удовольствий, а кто-то – для боли и грусти душевной.

А вечером на следующий день чисто выбритый, с лоснящимися щеками и идеально подрученными шелковистыми усами, Ипполит Мещерский повез Ивана Петровича в театр. В недавно открывшемся Малом театре давали нашумевшую оперу-водевиль «Кто брат, кто сестра, или Обман за обманом», в котором обе главные роли – и брата, и сестры – исполняла только что заблиставшая на сцене молодая актриса Машенька Львова-Синецкая.

Вот здесь-то оно и случилось.

Приятели сидели в одиннадцатом ряду кресел – места не бог весть какие, но вполне приличные, – и провинциальный Иван Петрович с простодушным любопытством разглядывал публику. Раздался третий звонок, духами запахло особенно сильно, и в самую последнюю секунду перед тем, как открыли занавес, в ложу, нависшую справа, вошли дама и господин. У Ивана Петровича перехватило дыхание. Скользящие искры света, который должен был вот-вот погаснуть, осветили маленькое, с высокими восточными скулами лицо, прямой пробор в черных волосах и глаза, совершенно ни на что не похожие, – глаза, которыми вошедшая скользнула по залу: стоял в них какой-то усталый туман, и были они бирюзового цвета. В зале стало темно, на сцене уже пели и громко разговаривали, перебегая из одного угла ее в другой, Машенька Львова-Синецкая смело меняла парики, превращаясь то в разбитную девицу, то в столь же разбитного молодого человека, а недавно выкупленный из рабства великий актер Михаил Щепкин, стоя за кулисами, наблюдал за ее игрой, – везде, словом, что-то кипело, текло, и дерево жизни дрожало листвою, готовой осыпаться, ибо вот здесь сидели и те, кто сегодня помрут, и те, кто помрут не сегодня, а завтра, а в нескольких женщинах, в темных их лонах, подобно плодам, наливалось потомство. Наш Иван Петрович, забывши обо всех остальных, обо всем остальном, следил неотрывно за ложею справа. Почти ничего нельзя было разглядеть внутри ее, но овал маленького лица на высокой шее поблескивал в темноте точно так же, как поблескивает своим перламутром выброшенная на песок морская раковина. Наконец закончился первый акт, дали свет, публика неистово захлопала, худенькая, с длинным напудренным личиком, раскланивалась Машенька Львова-Синецкая. Щепкин, стоя за кулисами, думал, удастся ли ему сегодня поужинать с нею наедине, Мещерский кричал: «Браво! Браво! Мерси!», и тут Иван Петрович опомнился: женщина в ложе уже встала, чтобы уйти, но бывший с нею чопорного вида господин продолжал медленно и гулко аплодировать, и она, дожидаясь, пока уляжется его восторг, порывисто обмахивала черным веером бледное лицо свое и с тем же усталым пустым равнодушием смотрела на сцену.

– Скажи, Ипполит, кто вот эта? Там, в ложе? – спросил он Мещерского.

– В ложе? В какой?

– Да справа.

– Ах, справа!

Мещерский поправил монокль.

– Мон шер, ты прости, – вздохнув от души, сказал он на ухо Ивану Петровичу. – Прости, не советую даже и пробовать.

– Да кто это? Ты мне ответь!

– Это кто? – с внезапною робостью молвил приятель. – Княгиня Ахмакова. Вот это кто. – Он вдруг оглянулся, шепнул воровато: – Известная стерва. Прости, это так.

Иван Петрович с такою силою сжал его локоть, что Мещерский едва не вскрикнул.

– Я вас вызываю, – потемнев, сказал он Мещерскому. – Не вздумайте даже отлынивать. Я – слышите, черт вас возьми! – вызываю…

У Мещерского из выпуклого и водянистого глаза его вывалился монокль.

– Постой! Ты… того… Да ведь что я сказал? Тебе бы другие и хуже сказали!

– Я всех вызываю, – как полоумный, скрипнул зубами Иван Петрович. – Вы все мне ответите! Завтра стреляемся!

Он бросился вон из залы, прыгая через две ступеньки, добежал до гардеробной и тут снова с ними столкнулся. Чопорный господин укутывал в меха маленькую, как девочка, княгиню Ахмакову, которая, опустив безразличные глаза, кривила слегка свои полные губы и темные брови сдвигала, как будто в досаде. Иван Петрович еле успел затормозить и сделал это на манер конькобежцев, которые, разогнавшись на льду, останавливаются на немыслимой скорости, едва не сломав себе обе ноги. Она удивленно взглянула на него. Иван Петрович низко поклонился. Чопорный господин пробормотал что-то себе сквозь зубы и бросил монетку в розовую впадину лакейской ладони. Не дожидаясь его, княгиня первой прошла в дверь, отворенную другим лакеем, и первою скрылась в струящемся снеге.

Вы мне не поверите, любезный читатель, но на следующий день состоялась эта немыслимая, эта глупейшая дуэль, ибо при всем своем застенчивом простодушии Иван Петрович имел твердость характера необыкновенную, и сила внезапного, острого чувства сейчас диктовала его поведенье. Мещерский едва не плакал от отчаяния, понявши, что этот цветущий дурак отнюдь не шутил и что нужно стреляться, и, может быть, этот цветущий дурак сейчас ненароком лишит его жизни.

Поскольку вся ссора случилась стремительно, стрелялись они вовсе без секундантов, исключительно на честное слово, неподалеку от Дьякова городища, места, известного своею глушью и всякими темными штуками. Квартального там и не встретишь, а местные люди, кривые и дикие, сидят по домам, как по норам. Перед самым началом дуэли Мещерский всхлипнул, не выдержав, и, доставши из кармана шинели немного подгнившую грушу, вдруг с жадностью сгрыз ее, словно волчонок. Совсем сдали нервы. Вот эта подгнившая бледная груша спасла положенье. Доброе сердце Ивана Петровича моментально размякло, почувствовав, до чего не хочется умирать его щеголеватому приятелю, который и в грушу-то вгрызся, как будто вся сладость повисшей на ниточке жизни была в этой груше. Пользуясь отсутствием свидетелей, они обнялись горячо и смочили слезами взаимными юные лица.