Вечер в вишнёвом саду (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна. Страница 16
– Ну тогда я тебя не выпущу, – твердо сказала Света. – По одному пройдем.
Опять мы взмыли над землей, крепко держась за руки. Рядом легонько ойкнула какая-то нетренированная старушка.
– Что-то тебя давно не видно, – небрежно сказала Света, паря в воздухе. – Где пропадаешь-то?
– Не видно? – удивилась я, проглотив комок холодного осеннего воздуха. – Я вообще-то в Бостоне живу.
– Все за американцев повыходили! – весело засмеялась она. – Ну и как тебе с ним?
Я не успела ответить – мощная волна поднесла нас прямо к разгоряченным милиционерам. Сзади надавило сильно, что-то хрустнуло, и мы прорвались. Остальные заслоны были сущими пустяками: так, бабульки в беретиках. В раздевалке черноглазая Света выпустила мою онемевшую руку:
– Я ж тебе говорила, что пройдем! Ладно! Встретимся во втором антракте, пирожных поедим! Помнишь, как в ЦДЛ ели?
Еще бы не помнить!
Неверной походкой приблизилась моя американская приятельница, поправляя перекрутившуюся в уличном бою юбку.
– Иришэчка, – сказала она с сильным английским акцентом по-русски.
Потом по-английски упавшим голосом:
– Ты знаешь, что пьеса будет на немецком языке?
Восхищение охватило меня. Значит, все эти люди, прорвавшиеся сюда, рискуя жизнью, не только любят Чехова и неизвестного мне Питера Штайна, но и немецкий, неправдоподобной трудности язык, выучили! Ай да Москва – столица мира!
Сдерживая волнение и всеми порами впитывая звуки, запахи, шелесты московского театра, эту забытую праздничность, которая всегда предшествует началу спектакля, я прошла в первый ряд, как было указано в билетах. Американка за мной. Мы сели. Прямо перед глазами была пустая сцена старого МХАТа. Время сместилось, пространство раздвинулось.
Сколько мне лет, Господи? Где я? Здесь ли мы с отцом смотрели когда-то «Синюю птицу»?
Погасили свет. Театр притих.
Вдруг прямо на нас выскочил неизвестно откуда взявшийся маленький гражданин в костюме и белой рубашке с галстуком. Лицо разбойника. Схватил за руку мою американку:
– А ну, уходите с моего места! Живо!
Просто даже не знаю, как и прокомментировать эту сцену. Ну, не принято в американских театрах хватать за руки незнакомых женщин. Нет в этой стране такой замечательной раскованности. Не доросли. Кроме того, ведь и по-русски тоже не все понимают. Бедная моя подруга чуть не потеряла сознание: что этот человек от нее хочет?
– Покажите билет! – бушевал разбойник в костюме и галстуке. – Проваливайте с моего места!
Вокруг недовольно зашуршали.
– Девушка, встаньте и уйдите! – раздались сердитые голоса. – Наглость какая: села куда захотела! Побыстрее, сейчас спектакль начнется!
Понимая, что ничего другого не остается, я вскочила со своего места, уступив его галстуку, который сразу же развалился, шумно дыша и торжествуя победу. Задевая за колени и извиняясь, я протиснулась к дверям, где в три ряда стояли безбилетники и чернели силуэты осветительных приборов. Ввинтившись между двумя симпатичными юношами и до боли вытянув шею, чтобы видеть хоть боковой срез сцены, я замерла в ожидании. Все равно мне было хорошо. Москва. МХАТ. С места согнали. Сколько мне сейчас, почему я здесь?
Занавес поднялся, и, громко стуча каблуками, вбежала русоголовая женщина, задыхаясь и крича что-то по-немецки. Я догадалась, что это была Варя.
Начался спектакль.
На сцене говорили, кружились, называли друг друга «Анья» и «Петья», плакали. Шея моя заболела от напряжения, и я повернулась в сторону зрительного зала. В неверной полутьме белели лица. Ни неловкости, ни скуки не было в этих внимательных блестящих глазах, устремленных на «Анью» и «Петью». У меня вдруг заныло сердце. Ведь это в городе, где простой батон белого хлеба стоит двадцать два рубля, а заболевшее горло и прополоскать нечем! В городе, где никто не знает, что тебя ждет завтра!
В антракте, оторвавшись от своей американки, я стояла, прижавшись спиной к колонне, чувствуя радостную свободу от того, что здесь меня никто не знает, не жужжит со всех сторон: «Здрассьсе, здрассьсе!», как на всех эмигрантских сборищах. Стояла и смотрела.
Проходили мимо постаревшие актеры и актрисы, худые, длинноволосые театралы, интеллигентные, скромно одетые женщины под ручку. Разные проходили люди. На стенах пестрели фотографии. Вот и чернобровая Книппер, которую моя бабушка презирала за то, что та «о Чехове не заботилась, а только притворялась!».
Как висела эта фотография тридцать лет назад, так и висит.
Перед началом второго акта выяснилось, что любитель хватать за руки незнакомых женщин был совершенно неправ: его место оказалось с другой стороны. Старенькие билетерши певуче стыдили разбойника: «Что о нас иностранцы подумают! Вы бы прежде, чем сгонять женщину, – жалостливый кивок в мою сторону, – в билете бы посмотрели, где вам садиться! Ай, стыд какой!» Хулиган пытался извиниться на корявом английском, шаркал ногами, скрипел тесным галстуком.
Ничего, помирились.
«В муромских лесах тебе место, а не во МХАТе, зря наряжался!» – злорадно подумала я, расцветая улыбкой в лицо обидчику.
Занавес поднялся. Вся сцена была щедро завалена соломой. Золотились снопы явно привозного, не отечественного происхождения: уж больно чисты и красивы. Как на картинке. Но то, что это была настоящая солома, я ручаюсь: с первого ряда не перепутаешь. Появились гуляющие под зонтиками «Лубофф Андрээфна», «Петья», «Анья», «Варья», Лопахин и Гаев, на которого моя отчаянно пытавшаяся понять содержание происходящего американка показала мизинцем:
– Чей он муж?
– Да ничей, – с досадой шепнула я. – Ничей он не муж. Бездельник.
Живо говоря непонятное, герои-мужчины начали закуривать, жестикулируя и рискуя уронить горящую спичку на эту чистую, золотую, только и ждущую, чтобы вспыхнуть, солому. Подруга моя помертвела:
– Что они делают?!
Мне тоже стало не по себе. Ну, покурили, и хватит. Нет, пожалуйста, вот и Трофимов (уж, кажется, в чем душа держится, а туда же!) задымил папироской, развалившись в стогу и глядя в небо. Размахивает рукой с неверным огонечком, верит в будущее.
– У нас бы, – просвистела мне в ухо американка, – пожарный департамент за такое… Ты знаешь, что у нас бы было? Ведь посмотри: мы даже выбежать не успеем! Двери заблокированы!
Двери действительно были плотно заблокированы телами готовых на смерть безбилетников, и сквозь них нам, загоревшимся первыми, прорваться было бы труднее, чем через цепь нерадивых милиционеров.
Наверное, хитрый Питер Штайн подговорил своих актеров всласть покурить на опасной соломке, вкладывая в это явно символический смысл: играла русская интеллигенция с огнем и – поглядите в зал! – доигралась. По мысли, конечно, глубоко, я не спорю. Но уж больно рискованно. И затянуто, ужасно затянуто! Зачем надо было Шарлотту выпускать туда же, в золотые стога, с ее фокусами? Взяла эксцентричная особа в рот три деревянные палочки и подожгла! И все три запылали! На сцене гул немецкого восхищения, а у моей американки нос в холодном поту.
Так весь второй акт и промучились: быть или не быть? Занавес опустился под рукоплесканья. Оказалось, что, кроме нас, избалованных бостонскими пожарниками (есть огонь – тушат, нету огня – на всякий случай приезжают!), никто не обратил на смертоносные трюки никакого внимания.
За пирожными в буфете была длинная очередь, и мы стоять в ней не стали, хотя есть очень хотелось. Знакомая нам дама с Центрального телевидения подвела мою американскую подругу к седому, с напряженно-смеющимся взором Никите Михалкову.
– Я лублу ваша фылм «Раба лубвы», – страстно сказала американка по-русски.
До неузнаваемости изменившийся Михалков приподнял брови и, дрогнув усами, ответил по-английски:
– Помилуйте, это так давно было, я и сам его плохо помню. А последнюю мою картину вы видели?
Короче, разговор завязался, и я отошла. На лестнице столкнулась лицом к лицу с грустным Калягиным. Потом еще с кем-то из постаревших, памятных по прошлому, симпатичных. И, как это всегда бывает со мной в Москве, вдруг почувствовала приближение тоски.