Вечер в вишнёвом саду (сборник) - Муравьева Ирина Лазаревна. Страница 8

– Какая разница? – пропела она и села на диване, поджав под себя ноги, лицом к нему. – Какая разница? А если сейчас, – понизила голос, – дверь откроется, войдет мой муж и спустит милого друга с лестницы?

Она медленно расстегнула халат, сбросила его движением плеча.

– А-ах! – содрогнулся он. – А-а-а-ах!

Она взяла его руку и провела ею по своей белой шее, потом по левой груди, задержавшись на ярко-красном соске.

– Вот этим, – словно подражая маленькой девочке, сказала она, надувая губы, – мы будем кормить нашего сиротку. Вот отсюда пойдет молочко…

Вдруг она с силой отбросила его руку и отвернулась.

– Что? – испуганно спросил он. – Точно, да?

Она полоснула его сузившимися глазами:

– Представь себе! Точней не бывает!

Навалилась на его подбородок белой грудью и обеими ладонями взяла его за горло.

– А может, мне тебя убить? Надоел ты мне!

Он попытался поцеловать ее, она звонко ударила его по лицу.

– Надоел!

Он вдруг понял, что она не шутит.

– Хорошо, – прохрипел он и завел ей руки за спину, – хватит драться! Я же с тобой не спорю.

– Что значит: не спорю? – спросила она.

– То и значит, – ответил он спокойно, – как ты хочешь, так и будет. Я уйду оттуда.

Вдруг она притихла, легла рядом и прижалась к нему. Леонид Борисович боялся пошевелиться.

– Учти, – глухо сказала она, – это не я попросила, это ты решил.

Он начал расстегивать рубашку, делая вид, что не торопится.

– Да быстрее же! – прошептала она и укусила его щеку горячими губами. – Быстрее!

* * *

…А, Пушкино уже. До чего ему знаком этот перрон, словно бы и не прошло восьми лет. Киоск с газетами. Так. Жизнь поменялась, пишут про другое, ему наплевать, у него свои дела. Пирожки местной выпечки. Раньше мясные продавали по двадцать, капустные – по десять. Теперь деньги другие, пирожки те же. Взял два мясных с непрожаренным луком. Вкусно, горячие.

Какая она теперь? Без груди, изуродованная? Опять у него внутри все запылало. Сосед говорит, вся седая стала. А была? Веселая, легкая, не ходила – летала. Когда ж она поседела? А, вот, наверное, когда он на нее бутылку вылил. Плеснул – она на пол осела и покатилась, зашлась криком. Красавица моя. Обещал вернуться, видишь, слов на ветер не бросаю. Уродовать тебя не стану, куда ж тебя еще больше уродовать, а жить не дам. Потому что жить тебе незачем. Не любил бы – не стал мараться. Мало их, баб, кошек шелудивых, под чужих мужиков бросаются! Что ж теперь, каждую убивать? Тошно мне.

Рвать меня тянет, язва, должно быть, разыгралась. Гастрит двенадцатиперстной.

Ну ладно. Приехал я, Саша. Александра Николавна. Встречай гостя. Как мы жили-то с тобой поначалу? Как в раю. Все вместе. На рыбалку ездили, в гости ходили. Зарабатывал я, баловал ее сдуру. То одно куплю, то другое. За бананы ветерану войны переплачивал: ему без очереди давали, а я тебе тащил. Выпивал, конечно, как без этого? Ну она плакала, заливалась: «Не пей, Вася! Говорю: не пей!» А мужику без водки – разве жизнь? Вся сила кончится. Как я тогда влип? Ничего не помню. Разошелся по пьянке, бутылкой по башке: хрясть! Проломил. Инвалидом племяша оставил. Всю жизнь на совести. В себя пришел уже в наручниках.

Она таскалась в тюрьму, опухшая, зареванная. Только-только родила тогда, молока было много, вся кофта мокрая. Сам чуть не плакал.

«Жди меня, Саша, вернусь – заживем!» И в письмах писал: «Вернусь – ноги твои мыть буду за то горе, что тебе причинил, капли в рот не возьму, жди, надейся!»

Верил ведь, что ждет. А она закрутила – года небось не прошло. Петьку к матери – и пошла! Спасибо, сосед написал, намекнул – черным по белому. Терпеть невмоготу было. Рассказал там одному, поделился. Тот говорит: «Ты, птенец, баб не знаешь. Баба так не может, чтоб ее один покрывал. Ей надо силу свою доказать: вот я, мол, какая. Мигну – и все мои. Не убивать за это надо, а воспитывать. Природу исправлять. Они послушные, бабы, любят, когда их воспитывают».

Ну нет, это не по мне. Я вам не Макаренко – воспитывать.

Убью, и все. А потом лягу на твою могилу и с места не сойду, пока сам не сдохну. Моя, моя и есть. Хоть живая, хоть мертвая.

Срок дали – пять лет. Отбыл – приехал. Нагрянул, как снег на голову. Выследил ее на станции. Сошла с электрички. С хахалем. Мужик как мужик. Мужик-то чем виноват? На ней – платье в горошек, прическа высокая. Супруг законный в тюрьме слезами умывается, а она – причесочку! Так. Шел за ними до самого дому.

Сумерки были. Ух как она шла! Боком к нему, боком, так всем своим горохом к чужим штанам прилепилась, что… Ладно. У меня в кармане нож был. И кислоту раздобыл. Но кислоту на крайний случай. Не кислотой баловаться ехал. Они за дверь. Подождал я для приличия, постучал вежливо.

Она открыла. Я – раз! И всей бутылкой в нее плеснул. Сам не понял, как так вышло. Не хотел ведь кислотой-то. Она и повалилась.

Вся стала черная, как снег весной. Буграми какими-то пошла. Тут этот мужик на меня. Она по полу катается. Дальше – что? Соседи. Мужика оттащили. «Скорая». Унесли ее под простыней. Потом узнал: выжила, грудь левую пришлось отрезать, до кости прожгло. Ну и на лице тоже. Щеку испортил. Извиняюсь. Сосед написал: живет смирно, Петьку растит хорошо, ты, Василий, подумай, всяко бывает. Ладно, подумаю.

Восемь лет думал. Вернусь – убью. Принимай, Саша, гостя. В каждом письме правду писал, предупредил. Ни словечка не ответила. Гордая.

Ты меня попроси, попроси, Саша. Ты у меня в ногах поваляйся. Да нет, не попросит. Красавица моя.

Вот, дошел. Что ж меня так рвать-то тянет? Не дело. На диету надо.

Постучал. Дверь не заперта. Толкнул. Она стоит спиной: то ли тесто месит, то ли еще что. Сгорбилась. Седая вся, не наврали. Обернулась.

Вот и встретились.

– Здравствуй, Александра Николавна, не ждала? – А у самого губы прыгают, все слова – забыл.

Молчит. Смотрит. Глазоньки мои, незабудки.

– He узнала меня? Муж твой. Василий Николаич. Что смотришь? – Нашарил в кармане нож. Тут. Куда ему деться? – Рассказывай, Саша, как жила без меня, как…

Опять все слова вылетели.

– Вася, – говорит, – уходи от греха, Вася.

От греха! Все нутро в нем поднялось. От греха! О грехе-то ты бы раньше вспомнила, когда хахалю свою… подкладывала!

– Ладно, Саша, кто старое помянет…

Вынул ножик, подошел к ней. Она и не думает прятаться. Стоит, как неживая, только глаза синеют. Попроси меня, попроси, я кому говорю! Са-а-ша! Стоит.

Поднес ей нож к горлу.

– Помогите нам, – сказала она и заплакала.

Под «нам»-то он ее и полоснул.

Хрустнуло под рукой что-то. Нож вошел глубоко, ровно. Она упала ему на грудь, кровь, как из крана. Подхватил ее, обнял крепко.

Оба повалились.

* * *

Бабушка Лариса Владимировна варила клубничное варенье. Кольку заставили читать «Робинзона Крузо». Вслух, с выражением. Мать делала вид, что слушает, а на самом деле не спускала глаз с дороги, по которой отец должен был вернуться из города.

– Ты так, Вера, в сумасшедший дом попадешь, – поджав губы, сказала бабка и сняла пузырящуюся пену огромной ложкой.

Мать не ответила. У матери была мигрень, и голову она обмотала серым пуховым платком. Как только отцовская машина подъехала к дому, мать сорвала с головы платок и посмотрелась в зеркало. Отец вошел тяжело, как старик. Лицо – мрачное, небритый.

– А мы заждались, заждались, – пропела бабка, – я уж говорю: да он сегодня в городе заночует, у него дел-то сколько! А ты приехал!

– Заночевал бы, – злобно ответил отец, – если бы мне жить давали… А то ведь… – И пошел умываться.

У Веры задрожал подбородок.

– Молчи, молчи, – зашипела бабка. – Он – свое, а ты – без внимания. Подите погуляйте, потом спать. Ночная кукушка дневную перекукует…

Сели ужинать. Молчание висело над столом. Зажгли свет. Черные бабочки с выпуклыми глазами жались к огню, осы, шипя, тонули в варенье.