Драмы - Штейн Александр. Страница 100

Маша. Вы... ты...

Куклин (насмешливо). Конспираторы.

Маша. Оставь нас. (Куклин подмигнул обоим, поднял руку приветственно, пошевелил пальцами, ушел. Музыка. Маша молча и медленно подходит к Платонову, отряхивает набежавший на плечи шинели снежок, снимает с него фуражку, белый шарф, расстегивает пуговицы шинели одну за другой). У меня гости. Хочешь, я их выгоню? (Платонов молчит). Пришел. (Приподнимается и медленно целует его). Спасибо тебе.

Гаснет свет.

...Та же ночь. Тихонько открывается дверь номера в офицерском доме-гостинице, где живет Костя Часовников. В платке, в пальто, накинутом поверх ночной рубашки, на цыпочках входит Анечка. Костя спит, по-детски подложив руку под щеку. Анечка становится у его кровати, включает ночник-сову, тихонько проводит рукой по его волосам. Он блаженно улыбается, открывает глаза, цепенеет.

Анечка. Вот я и пришла. И дверь была полуоткрыта, ну прямо как в романах. Свечу как — в руках держать? Свечи покуда нету. (Часовников полувстал, стыдливо прикрывшись простыней по горло). Что дальше, Костик?

Часовников. Анечка, перестаньте.

Анечка. А чего? Браки, они ведь в небесах совершаются, не на танцульках. Так, кажется? (Садится на край его постели). И в ночной рубашке, только что не босая. (Пауза). На корабле его нет, дома тоже.

Часовников. Отвернитесь, Анечка, я оденусь.

Анечка (как бы продолжая размышлять сама с собой). Не идти же самой. Удавлюсь — не пойду.

Часовников. Куда?

Анечка. Ах, Костя, будет, не до того. Вы должны туда съездить. Вы. Вставайте быстренько, ну!

Часовников. Отвернитесь.

Анечка. Я потушу свет. (Выключает ночник-сову, и дальнейший разговор идет в темноте). Из-за вас он все это навертел, поймите. У меня Туман был. Такой выдержанный, хладнокровный, а тут как с цепи сорвался, и вам досталось, еще как. Если, Костя, отойдете в тень, он пойдет под суд.

Часовников. Туман?

Анечка (почти рыдая). Саша, Саша.

Часовников. За что? Это невозможно.

Анечка (почти рыдая). Ну прямо. Сами все накрутили, а теперь — невозможно. Помните, как он смеялся?

Часовников. Кто?

Анечка. Ха-ха. Помните? Ха-ха. На переговорную полетел скорей... Еще в Петергофе не терпела. Братик. Карьеристы несчастные, людям жизнь отравляют. Вы сами меня давеча учили, Костик. Сделайте что-нибудь. Совершите что-нибудь. Вот я сделаю, вот я совершу. (Плачет). Ведь какой ни на есть, а мой, мой. Волевой командир, вся база скажет. Что решил — узлом завязал, не то что некоторые, не про вас, не обижайтесь, а можете обижаться, сейчас мне все равно. Костик, вы на меня не сердитесь, я сегодня как хмельная, что на уме, то и несу, разыщите его, помогите, ведь из-за вас, ради вас. Вас бы судили, Костик. Он бровью не шевельнул, берет на себя, волевой. «Да» так «да», а «нет» так «нет»... (Плачет). Только не зажигайте света. Когда вы наконец оденетесь, сколько можно, не на фестиваль же, господи! Только не зажигайте света, слышите вы, не зажигайте. (Рыдания).

Часовников. Анечка, я готов.

На мгновение ночник-сова включается, чтобы осветить одетого Часовникова и горько плачущую Анечку.

Часовников (Грустно). Я готов.

Гаснет свет.

...Опять восьмой километр. В странном лиловом свете, излучаемом торшером, гости Маши. Алеша из ансамбля, лет тридцати, в хорошем штатском костюме, с полным красивым лицом, поет, сам себе мечтательно аккомпанируя на гитаре. Сослуживица Маши — рыжая, немолодая, не выпускающая изо рта папиросы, говорит басом, но всякий раз в разной интонации. Куклин, Платонов. По одну руку от него — Маша, по-другую — Леля.

Алеша из ансамбля (поет).

Быстро, быстро донельзя

Дни бегут, как часы, дни бегут, как часы,

Лягут синие рельсы от Москвы — до Чунци,

От Москвы до Чунци...

Маша (шепотом, Платонову). Харбинская, белые эмигранты пели.

Леля (шепотом). А чего хорошего?

Куклин. Тс-с.

Алеша из ансамбля.

И взлетит над перроном,

Белокрылый платок, белоснежный платок,

Поезд дрогнет, вагоны

Отойдут на Восток,

Отойдут на Восток...

Будут рельсы двоиться

Много суток подряд,

Много суток подряд,

Меж восторгом границы и уклоном утрат...

Уклоном утрат...

Сослуживица с папиросой. Какая прелесть!

Алеша из ансамбля.

Закрутит, затоскует колесо на весу,

Колесо на весу,

Твой платок с поцелуем я с собой унесу,

Навсегда унесу.

Отзвучит перекличка

Паровозных встреч, паровозных встреч,

Зазвучит непривычно иностранная речь,

Незнакомая речь.

И один в те часы я передумаю вновь,

Перечувствую вновь,

За кордоном — Россия,

За кордоном — любовь.

Аплодисменты. Маша вскакивает, рывком распахивает окно.

Ветер, метель, луна. Все, кроме Платонова, вскочили, кинулись к Маше. Куклин взял ее за плечи, усадил на место.

Куклин. Все пройдет, пройдет и это, сестричка.

Маша (виновато поглядела на Платонова, тихо). Чужое, а щемит? Правда, Саша? (Платонов молчит). Про тоску, оттого? (Платонов молчит). Про тоску ну вот не могу слушать.

Сослуживица с папиросой (утирая слезы, восторженно смотрит на Машу). Какая прелесть!

Леля. Колесо на весу — это про меня.

Куклин. А я так и понял.

Маша (Платонову). Хочешь, я их всех выставлю? (Платонов пожимает плечами). Кому чаю, кому кофе?

Куклин. Лично мне коньячку.

Маша (Сослуживице с папиросой, сухо). Поможешь. (Вместе с ней уходит).

Леля (Платонову). Вы Тадеуша помните? Ну Тадеуша, на год после вас кончил? Ну Жеромский, поляк такой, рост сто восемьдесят три, блондинистый, с русалочьими глазами? Со мной тогда в Петергофе на вашем выпуске отплясывал. Помните, помните. Ваш выпуск на моря разлетелся, а я все на вашу танцверанду приезжала на электричке по праздникам. То ли он мне в душу запал, то ли Запад, вы сами сказали, мое больное место, но мы вскоре нашли друг друга. Расписались. Хотя мама и папа голосовали против, оба как один, у них это редко бывало. «Дура, Ленинград», Ну, Ленинград. Осень гнилая, насморк, радикулит, чего хорошего? Укатили мы с ним в Польшу, в Гданьск, там раньше Данцигский коридор был, из-за него война с Польшей началась. Но только когда я туда пришлепала, там даже и коридора не было — одни сухие доки. Заграница. А чего хорошего? Все спешат, всем некогда, все вкалывают, у всех дела, все как у нас. А Леле куда деваться? Тоже вкалывать? Спасибо. Это и в Ленинграде можно. Ну, вечером в кино сходишь, слова слышишь вроде похожие, а не поймешь ни фига. «Иностранная речь, незнакомая речь». Я вам говорю, это про меня. Родители моего Тадеуша старички манерные, с гонором. Отец — еще жить можно, приобщал меня по линии польской культуры, памятные сувениры дарил, с видами на Вислу. Тратился старичок. Однажды даже самоучитель польского языка приволок. А на кой мне его самоучитель? Я не за тем сюда приехала. А пани Ванда, мамаша, — поразительно вредная, исключительно скупая. Взяла меня на мушку с первого же дня. Слоняюсь, видите ли. Прошел год, пани Ванда ему говорит: «Тадеуш, коханый, кого ты привез? Она даже куска хлеба по-твоему попросить не научилась, как же она может тебя любить?» Как вам нравится, какой шовинизм? Ну, я тоже не всегда была божьей коровкой во Христе. Давала пилюли, как врач-гомеопат, — малыми дозами. Тадеуш терпел-терпел, ворочал своими русалочьими глазами, откидывал со лба шевелюру свою соломенную, а потом мне сказал: «Леля, поезжай домой в мягком вагоне. Ты из меня выдавила любовь, как зубную пасту из тюбика». Ну, если его любовь — зубная паста, то привет. Сделала в Варшаве пересадку и — за кордоном любовь. Будь здоров, Тадеуш! Любил меня, были отдельные моменты — обожал. Ну и что? Ничего хорошего в его Гданьске Леля не увидела. Только по родине тосковала, хотя не белая эмигрантка, а жила там с советским паспортом. В Ленинграде немножко огляделась и вышла замуж, конечно, за вдовца. Особенно выбирать не приходилось. Дни идут, как часы. Взяла с прицепом — дочка. Хоть сдай в ломбард, потеряй квитанцию. Девица на выданье, но женихов не видать. Меня увидит издалека — уже идет синими пятнами. Ну, думаю, Леля, родненькая, опять ты не там приземлилась. Зачем мне все это надо? А тут его еще, привет, на Восток перевели. Я за ним — куда деваться? Еще удачно, дочка на химика учится, мы ее в Ленинграде забыли. Ну вот Дальний Восток. Говорят, сопки, станция Океанская, бухта Золотой Рог, красиво. А чего хорошего? Одни снежные заряды, китайские яблочки — кожура твердая да минеральная вода «Ласточка». Правда, женьшень — натуральный. Но мне его не надо. Придет со штаба, щипцами его с кушетки не сдерешь. Читает. Сколько можно читать? Надоест на его согнутую спину глядеть. Сюда со мной не пошел. Я тоже пробовала читать, ничего особенного не вычитала. Работа моя неинтересная, нервная, я на коммутаторе в гостинице «Тихий океан». Из люкса позвонит какой-нибудь, разговоришься, а через день — привет, новый голос, да еще противный. Лампочки вспыхивают. У одного дочка в Туле родилась, у другого на Курилах невеста объявилась, а ты знай соединяй. Владивосток вызывает, Москва отвечает. Ленинград вызывает, Владивосток отвечает. Говорите, Владивосток. Они все говорят, говорят, говорят, а я все соединяю, соединяю. Так и жизнь пройдет в чужих переговорах... Я вам говорю — колесо на весу. (Маша внесла чай и кофе, за нею — Сослуживица с папиросой, с бокалами, с бутылкой вина, с ломтиками только что нарезанного сыра на подносе). Вот и у моей пани Ванды так. Подача пижонская, а есть нечего.