Фотограф смерти - Лесина Екатерина. Страница 50
Дневник Патрика
14 июня 1854 года
Я снова сделал это. И чем дальше, тем меньше терзает меня совесть. Та девушка – ей едва-едва исполнилось пятнадцать – заслужила право жить. Теперь я понимаю, что нет равноценности. Всегда будет тот, кто важнее, кто более достоин. И я лишь возвращаю миру справедливость.
В моей коллекции свыше пяти дюжин дагерротипов, за каждым из которых стоит выбор, сделанный мной. Сейчас я, глядя на них, вновь пытаюсь понять, что же должен испытывать: гордость за свои деяния или глубочайший стыд. Но, пожалуй, я не испытываю ни того, ни другого. Я не мню себя вершителем судеб, чудодеем, наподобие того месмериста, который долго и безуспешно пытался исцелить мою пациентку от тифа. Верно, теперь его славы изрядно прибудет. Но мне все равно.
Вторая моя ипостась не менее успешна. Глядя в зеркало, я вижу в нем достойного джентльмена весьма благообразного обличья и хороших манер, младшего компаньона почтенной компании. Правда, главные усилия, приведшие к процветанию ее, сделаны добрейшим мистером Н., но я быстро учусь и, по его словам, выказываю немалые способности. Он прочит мне славное будущее и сетует на мое нежелание посвятить жизнь служению юридической музе. Эта дама, прекрасная в глазах моего наставника, мне кажется излишне суховатой.
Последняя моя сделка получила самое горячее одобрение Н. Несомненно, мой наставник, со слов миссис Эвелины зная о не особо теплых наших с Джорджем отношениях, мечтает вернуть мир в семейство Фицжеральдов. Я, в свою очередь, не имею ничего против.
Нынешний Джордж, к слову, весьма слабо похож на себя прошлого. Он очень худ, и я бы сказал, что истощен. Цвет кожи и желтоватые белки глаз свидетельствуют о серьезнейших проблемах с пищеварением. Но меня насторожил характерный запах, исходящий от его носового платка. Этот аромат я узнал бы из тысячи – сладость чистого опиума, философского камня безумцев и страдальцев, которые отчаялись найти облегчение.
Я бы мог помочь Джорджу, но я не знаю, стоит ли он моих усилий.
Я буду думать.
Доброго дня, уважаемый Патрик!
С великим прискорбием вынужден сообщить печальную новость. Мой давний друг и партнер Сэм третьего дня нынешнего года после долгой болезни отошел в мир иной. Пусть дух его покоится в мире.
Я не писал тебе о том, что Сэм болен, не желая вводить в беспокойство. В последние месяцы разум его сильно ослаб, и Сэм уподобился ребенку. Он никого не узнавал, кроме меня, и твердил лишь, что заблудился. А перед самой своей смертью вдруг очнулся и заявил, будто бы он – вовсе и не он. И когда я стал уверять его в обратном, он бросился на меня и не убил лишь потому, что приступ гнева сменился отчаянием. Сэм расплакался. А потом и умер.
Мы похоронили его достойно. Я выписал мастера, который сделает красивое надгробие, такое, чтобы все видели – тут лежит достойный человек. И еще подумываю заказать второе для себя, пригодится когда-нибудь.
Что же касается прочего, то доля Сэма отходит к нам и будет разделена честно между мной и тобой, ибо таково было его желание, изложенное на бумаге и печатью скрепленное. И так как писал Сэм, еще когда здоров был, о чем имеется запись, то не исполнить его волю не вижу причин.
За сим откланиваюсь.
А теперь пишу я. Секретарь ушел. Я пишу некрасиво, но ему знать нужды нету, чего хочу сказать. А скажу я так, что Сэмми еще в вашем поганом городишке разумом подвинулся. Вернулся домой тихим-тихим. А когда он тихим был?
Ты не сердись, что я его повыспрашивал. Надо было знать, чего с Сэмми утворилось. Он и рассказал, как оно есть. А я-то мигом смекнул, в чем дельце-то. Вспомнил, как папаша твой, чтоб ему икалось на том свете, все возюкался со штуковиной. И что старый шаманишка ему сподмогнул, когда краснорожих за задницу взяли. Выходит, что сделали они свою машинерию. А ты попользовал. Ну оно, конечно, дело твое. Да и Сэмми ты от чахотки избавил. Доктора-то хоронили его, а ты вот пожить дал. Только если чего удумаешь вдруг про меня, то знай – я, как Сэмми, быть не желаю. Я уж лучше тихонечко в назначенный срок отойду, раз уж на то Боженьки воля. А пока живой, то стану молиться за тебя.
Живи счастливо.
Дневник Эвелины Фицжеральд
15 июня 1854 года
В моей голове играет музыка. Раньше я думала, что музыка играет в доме. И на улице. И везде, куда я иду. Я иду, а она играет. Трам-пам-ти-ди-дам.
Музыка ходит за мной по пятам, но никто не слышит ее.
И тогда я понимаю, что музыка внутри меня. В голове. Прямо здесь, под волосами, кожей и черепной костью. Она жутко мешает. Я не хочу слышать ее. Мелодия незнакома, навязчива, как уличный попрошайка.
Сегодня я раздавала милостыню. Мелодия не исчезла. Попрошайки стягиваются к дому. Они тоже слышат? Или идут на зов иного?
Трам-пам-ти-ди-дам.
Пробовала нотами писать. Брианна удивилась. Я раньше не писала нотами? Не знаю. Ноты похожи на толстых пташек, расселись по линиям-веткам. Молчат.
Трам-пам-ти-ди-дам.
Я напишу письмо Патрику. Он хороший мальчик. Я это помню. И я хорошая. Только музыка не оставляет в покое.
Дневник Эвелины Фицжеральд
18 июня 1854 года
Во сне я другая. Там я – не я. И руки у меня красные. Красные перчатки – нарядно. Я смотрю и напеваю. Трам-пам-ти-ди-дам.
Где ты, милая?
Брианна пришла. Говорит что-то. Не слышу. Музыка, музыка в моей голове. Мешает. Да. Чего она хочет?
Дружище Кэвин!
Ты представить себе не можешь, до чего я рад! Мне жаль мисс М., оставшуюся без твоего покровительства, но так будет лучше для вас обоих. Не сомневаюсь, что ты щедро компенсировал ей все будущие неудобства. Да и красота ее не позволит ей долго томиться одиночеством.
Ты пишешь, что стараешься завоевать расположение Брианны, но помни – она не столь глупа, как прочие девицы ее возраста. Эта идея со случайной встречей весьма меня позабавила. Но ты всегда был изрядным выдумщиком. Потому желаю тебе всяческой удачи.
И еще: меня куда как обеспокоило твое упоминание о матушкином нездоровье. Ты уверяешь, что дело не в болезни сердца, а в ином, но изъясняешься чересчур уж туманно. Будь добр, отпиши все, как есть. А если есть нужда в моем присутствии, то телеграфируй, и я прибуду немедля.
Дневник Эвелины Фицжеральд
11 июля 1854 года
Музыка в моей голове не смолкает ни на минуту. Это крайне неудобно, особенно когда разговариваешь с кем-либо. Я почти ничего не слышу, а если и слышу, то не уверена, что услышанное правильно. Предпочитаю улыбаться и кивать.
По-моему, Брианна подозревает неладное. Она постоянно рядом. Ни минуты покоя! А я хочу покоя.
Я устаю. Сидела. Смотрела. Какой-то человек и Брианна. Я помню человека, но не его имя. Он неприятен. И глаза зеленые. Зеленый – мне не к лицу.
Сижу. Пишу. Буковки круглые, как букашки. Липнут друг к другу. Я смотрю на буковки и плачу. Кап-кап слезы. Музыка же в ответ – трам-пам-ти-ди-дам.
Надо придумать слова.
Я тебя убью… я убью тебя… тебя убью я… тебя-я… рифма?
Почти. Моя песенка мне нравится.
Милая моя Летти!
Пишу тебе в совершеннейшем смятении, причиной которому – Бигсби. Он… Ох, Летти, я уж и не знаю, как начать свой рассказ, потому как все весьма запуталось.
Пожалуй, начну с чаепития. Оно состоялось, к великому моему неудовольствию. Бигсби появился с двумя букетами: для матушки и для меня. Стоит ли говорить, что цветы были весьма изысканны.
Мы пили чай, обсуждали новый роман так любимого матушкой Диккенса, и надо сказать, что Бигсби выказал удивительную тонкость суждений. Его взгляды поначалу показались мне возмутительными, но позже я поняла, что он если не прав, то весьма близок к правде.
Сам Бигсби вел себя весьма сдержанно и прилично, но не думай, что я сразу простила его за все.
На следующее утро нам с матушкой вновь доставили цветы.
И на следующее тоже.
Потом было приглашение посетить театр, и, конечно, матушка не устояла, хотя я всячески уговаривала ее отказаться. Но она все твердила про музыку… Она престранно себя ведет, должно быть, виной тому ее увлеченность месмеризмом и спиритуализмом, но речь не о ней, а о Бигсби.
Его любезность не вызывала во мне ничего, кроме подозрений в том, что он пытается столь хитрым способом достичь некоей ему одному ведомой цели. Я постановила себе не поддаваться и до вчерашнего вечера была холодна.
Честно говоря, изрядно в том мне помогала та ужасная женщина, которая то и дело встречалась на нашем пути. Она была и в театре, и позже – в парке. И потом еще, когда мы совершали променад. Она не пыталась приблизиться, но лишь смотрела, и мне становилось жутковато от ее взглядов.
Бигсби ее появление неизменно раздражало. Он скрывал чувства, но я все равно видела – его зеленые глаза темнеют, когда он злится.
Так вот, вчера, когда мы совершали очередную прогулку – здесь совершенно удивительные вечера, преисполненные тайной прелести, которую я не в силах передать словами, – он заговорил со мной не о книгах, не о театре, а о себе. Это было весьма дерзко и…
Он умолял о прощении, говоря, что желал лишь сыграть шутку, не зная, что та обернется такой трагедией. Он рассказал о собственном детстве, каковое было ужасным. Знала ли ты, что Бигсби рано осиротел? Что его воспитывал дядюшка, излишне строгий и равнодушный? И что именно эта строгость подтолкнула юного Бигсби на стезю порока? Он чувствовал себя одиноким и искал путь развеять это одиночество, а общество приняло его с прежней холодностью…
Умоляю тебя никому не рассказывать о том, о чем я тебе сейчас пишу. Та наша беседа с Бигсби ранила мою душу. Я готова была обливаться слезами, представляя, сколь невыносимой была его жизнь. И, конечно, готова простить ему все дурные шутки.
Он сказал, что лишь встреча со мной заставила его пересмотреть всю прошлую жизнь. Он пришел в ужас от того, каким был, и теперь всячески желает исправиться. Он не просит ни о чем, лишь о том, чтобы иногда видеть меня и беседовать со мной.
Разве могла я отказать в подобной малости?
Летти… Я не могу его винить за прошлое. Но и не знаю, как вести себя теперь. Матушка, на совет которой я рассчитывала, на все мои вопросы отвечает молчанием. Она все больше уходит в себя, и мне становится страшно…
Но скоро мы уезжаем.
Надеюсь, Бигсби отправится с нами.