Амалия под ударом - Вербинина Валерия. Страница 4
– Что, Яков? – ласково окликнула она старого слугу, видя, что тот хмурится.
– Да носильщик все покою не дает, окаянный, – горько пожаловался Яков. – Вы зачем ему пять франков дали? Я бы и сам вещи отнес.
Амалия не сразу даже поняла, о чем идет речь, лишь спустя минуту сообразила, что он имеет в виду парижский вокзал, где они оказались за три минуты до отхода поезда. Для Амалии, ненавидевшей опаздывать, это была настоящая катастрофа, и если бы не тот ловкий малый…
– Я-ков, – тихо, раздельно и сердито сказала Амалия. – Не надо.
– Мне не за себя обидно, Амалия Константиновна, – ворчал упрямый слуга. – Я за вас переживаю. Сколько на свете попрошаек, прости господи, ни к чему не пригодных, вот и ходят, и клянчат деньгу, а господа разные им в этом потакают…
Амалия перестала слушать. Яков был стар, зануден и совершенно неисправим. Напичканный самыми смехотворными предрассудками, он скрипел, брюзжал, жаловался на все, на что только можно, поносил на чем свет стоит новые порядки, в особенности турнюры и причудливые дамские шляпки, но Амалия скорее умерла бы, чем дала верному слуге понять, до чего же он порою несносен. Она просто прикрыла веками глаза и сделала вид, что засыпает, но через несколько мгновений и в самом деле провалилась в настоящий сон.
…Черные кипарисы тянутся в небо…
Ввысь уплывает нестройный хор голосов.
– Госпо-оди, поми-илуй…
В церкви – полумрак и прохлада. В церкви мерцанье свечей, строгий лик Спасителя и человек, который застыл в деревянном ящике со скрещенными на груди руками. Вокруг него – цветы, цветы…
И сразу же, как это бывает только во сне, Амалия переносится на кладбище, все усеянное крестами с русскими фамилиями. Здесь те, кто, подобно ее отцу, приехал на Лазурный Берег в надежде обрести исцеление от страшной болезни, а обрел лишь вечный покой.
Кипарисы угрожающе шумят… И Амалия слышит сухой, короткий, ни на что не похожий звук. Это стучат комья земли, которые она только что своей рукой бросила на гроб, в отверстую могилу.
Море бьется о скалы, и траурные кипарисы вновь смыкаются вокруг Амалии стенами церкви, в которой бородатый отец Варфоломей величаво и со знанием дела служит заупокойную службу.
Хор… голоса… Внезапно Амалия вздрагивает. Гроба больше нет.
Она оборачивается к священнику, чтобы спросить у него, что происходит, но отец Варфоломей уже исчез. И церковь пуста… Как же так? Проводить Константина Владимировича в последний путь пришло не меньше двух десятков человек, в основном из русской колонии, а теперь они куда-то пропали. Пламя свечей колеблется, пляшет…
Холодея, Амалия бросается к выходу, но тут дверь начинает с ужасающим скрежетом поворачиваться на петлях. Во сне Амалия понимает: сейчас произойдет что-то страшное, что ей надо бежать скорее прочь, но… она не может сдвинуться с места.
Дверь медленно открывается в сторону Амалии, и в проеме возникает белая фигура.
– Амалия Константиновна!
Девушка вздрогнула и разлепила веки. Над ней склонилось встревоженное лицо Даши.
– Амалия Константиновна, вы… во сне… Вам что-то снилось?
Амалия поморщилась, отрывая голову от жесткой спинки сиденья. Затылок болел ужасно.
– Ничего, Даша… Где это мы?
– Кто ж его знает, барышня… Стоим на какой-то станции.
– И давно?
– Да уж с четверть часа, не меньше.
Амалия выглянула в окно. Начало темнеть, и в сумерках жирно и желто горели станционные фонари. «Сколько же я проспала?» – в смятении подумалось Амалии.
– Должно, сейчас тронемся, – скрипучим голосом вставил Яков, угадав ее тревогу.
Словно в ответ на его слова, в коридоре взмыли и погасли голоса. Рысцой пробежал кондуктор, затем другой. Послышались тяжелые шаги, сопровождаемые дробным перестуком. Дверь купе, в котором сидела Амалия со своими спутниками, неожиданно распахнулась.
– Сюда, пан… Прошу…
На пороге стоял немолодой, крепко сбитый господин с гривой совершенно седых волос и с проницательными черными глазами. Всем телом он опирался на трость; массивный перстень хищно сверкал на пальце руки, ее державшей. Медовой улыбки господина, несмотря на возраст, сохранившего прекрасные зубы, хватило бы, чтобы растопить сердца ста закоренелых каторжан, – но не Якова, который принял вновь прибывшего весьма настороженно.
– Czy to wolne miejsce?[6] – осведомился господин, обращаясь исключительно к Амалии, которую он, очевидно, полагал здесь полновластной хозяйкой.
– Tak, monsieur,[7] – машинально ответила девушка. – Proszk, – спохватилась она и продолжала уже по-польски: – Niech Pan siada.[8]
Надо отдать пану должное, он не заставил просить себя дважды. Поблагодарил и уселся напротив Амалии, в чем Яков, к горю своему, не успел ему помешать. Махнув рукой, незнакомец отпустил кондуктора. Тот поклонился и исчез.
Начальник станции дал свисток, и перрон плавно потек мимо окон.
– Далеко панна едет? – спросил седовласый господин по-польски.
– До Москвы, – ответила Амалия с улыбкой.
– О! Хороший город Москва, – с глубокомысленным видом заметил господин, не обращая внимания на Якова, который прямо-таки ел его глазами. Сердце старого слуги чуяло неладное, тем более что он ни слова не понимал из разговора, который затеяла его дорогая барышня с вновь прибывшим, который представлялся ему гнусным развратителем, пакостником и позором рода человеческого. «Вот привязался к барышне, старый прохиндей! – сердито думал верный слуга. – Был бы я на четверть века моложе, так и выкинул бы тебя ко всем чертям в окошко. Ах, старость не радость!»
– Столица лучше, – меж тем говорила Амалия. – В Москве все-таки сохранилось много от провинции.
– О, Петербург! Не сравнить!
– А лучше всего Париж, – добавила барышня с лукавой улыбкой.
Господин развел руками и закатил глаза в знак величайшего восхищения. Яков весь кипел. «У-у, старый хрыч! Чтоб тебе пропасть! И как наша барышня вообще с тобой разговаривает, ты, образина!»
Подобно большинству преданных слуг, состарившихся в одном доме, Яков привык воспринимать хозяев как вверенную его попечению драгоценную собственность, которой должно оказывать всяческое мыслимое и немыслимое почтение, но которая все же – по слабости, неразумию и излишней доверчивости – нуждается в неусыпной опеке с его стороны, и поэтому любые посягательства внешнего мира на эту собственность вызывали у старого слуги чувство, близкое к отчаянию.
– А как же Варшава? – внезапно посерьезнев, спросил седовласый ловелас.
Амалия покачала головой.
– Я никогда там не жила.
– Но вы ведь полька, не так ли? – не унимался господин. – Вы так хорошо говорите по-польски!
– У меня матушка полька, – поправила его Амалия, – но я считаю себя русской.
– Э, не говорите, – живо возразил поляк. – В ком есть хоть капля польской крови, тот всегда останется поляком!
– Owszem[9], – согласилась Амалия. – Но кто родился русским, тот им и умрет, тут уж ничего не поделаешь.
Господин восторженно взмахнул рукой, едва не попав перстнем в нос Якову, который (разумеется, Яков, но если быть совсем точным, то все-таки Яков с носом) поспешно отпрянул.
– Что не мешает паненке быть настоящей польской красавицей, – любезно заключил попутчик.
Амалия от души забавлялась. Она и сама не заметила, как тяжесть, прежде давившая ей на сердце, мало-помалу рассеивалась под влиянием всего лишь ничего не значащего разговора с совершенно незнакомым человеком.
– Если вам угодно так считать…
– Я считаю! – вскричал польский джентльмен. – Да любой честный человек на моем месте сказал бы то же самое, клянусь!
Похоже, он разошелся не на шутку. Зато Яков мрачнел прямо на глазах.
– Держу пари, вы очень похожи на мать, – не унимался поляк. – И ваша мать – красавица.
– Пожалуй, – самую малость помедлив, подтвердила Амалия. Впрочем, было не совсем понятно, с чем она соглашается: то ли с тем, что Аделаида Станиславовна хороша собой, несмотря на годы, то ли с тем, что сама Амалия должна быть ее подобием, так что ответ получился несколько двусмысленным.