Выродок (Время Нергала) - Барковский Вячеслав Евгеньевич. Страница 36

Некоторое время в комнате царило молчание, потом Тимохин, чтобы снять напряжение, буднично сказал:

— Алехин, приобщи кассету к вещдокам, оформи как положено.

Слова эти действительно разрядили обстановку. Люди зашевелились. Кто-то отчаянно матюгался, будто не в силах остановиться, кто-то нервно засмеялся и сказал: „Рождаются же такие“, многие закурили, стали выходить во двор.

— А тебе, Кеша, надо бы срочно взять отпуск! — сказал Тимохин. — Шутки шутками, а до тебя ОН постарается добраться.

— Перестань! — устало сказал генерал. — Не могу я сбежать от НЕГО, ты же знаешь. Да и добраться ЕМУ до меня трудновато будет. Я ведь не обыватель, у меня и оружие, и силой не обделен. Придется схлестнуться, может, оно и к лучшему… Давай, производи все следственные действия, а я поеду в управление. Может, из Москвы от журналиста какие известия будут.

ЖУРНАЛИСТ

Наконец формальности были успешно преодолены и Любомудров вошел в здание больницы. Заведующий отделением бегло просмотрел документы журналиста и сказал, что комнату для разговора он выделит, но оставить журналиста один на один с больным не имеет права.

В небольшой комнатушке, куда провели журналиста, стоял металлический столик, наглухо прикрепленный к полу, и три табуретки, одна из которых для больного, — все тоже привинчены.

Гаврилов оказался довольно высоким мужиком с открытым лицом. Выглядел он здоровым, вот только взгляд блуждал, переходил, вернее, перетекал с предмета на предмет, будто человек силится понять, где он, и не может. На лице время от времени появлялось то недоуменное, то вопросительное выражение. За его спиной у двери расположился здоровенный детина-санитар. Разговор начал сам больной.

— Здрасьте, вы наш новый доктор? Или просто интересуетесь? А может, следователь? Так я уже все рассказал. Виноват. Тяжко виноват я перед людьми. Особенно девчушку жалко… Моло-о-денькая… — Больной попытался изобразить что-то вроде скорби, но получилось опять же недоумение.

— Нет, я не врач и не следователь, — сказал Любомудров. — Я журналист, и мне интересно было бы поговорить с вами о жизни здесь и прошлой.

— А чего о них говорить? Настоящая — она вся здесь. Надо сказать, неплохо я живу, неплохо. Кормежка, уход, внимание… Опять же полная свобода мыслей и чувств… — На лице недоумение. — А вы как поживаете? Пользуетесь ли свободой мыслей и чувств?

— Пользуюсь, — ответил журналист. — Потому и пришел к вам. — Журналиста вдруг осенило. — Я ведь не просто пришел к вам поговорить о том да об этом. Кстати, как вас зовут?

— Зовут меня красиво: Иммануил Генрихович! Вот как меня зовут!

Санитар у дверей усмехнулся и покачал головой, собираясь что-то сказать, но Любомудров сделал предостерегающий жест, и детина промолчал.

— А фамилия ваша случайно не Кант? — спросил журналист.

— Точно! — засмеялся больной. — А как вы догадались?

— Похожи вы на вашего тезку!

Теперь уже они рассмеялись оба.

— Да нет, конечно! Это шутка! Я решил, что вы сможете ее оценить — есть в вашем лице что-то такое…

— Я оценил. Так почему все-таки именно Кант? В мире было много других не менее великих философов!

— Но никто не поставил величие нравственного императива выше величия любой, самой гениальной идеи! Даже Христос не осмелился на это! Я долго странствовал по стране, объясняя людям, что Бог — не на Небе, а в Душе у каждого… Бог — это то, что не позволяет совершать им неправедные поступки… Я много претерпел от людей и в конце концов сам, добровольно, пришел сюда. Здесь мне легче… Я Кант, и в то же время — не Кант. Здесь меня не обижают… Иногда приходится и симулировать, чтобы не выгнали… Здесь плохо, но там, на свободе, хуже… Ни у кого в душе нет Бога…

Наступила растерянная пауза. Как ни подмывало Любомудрова вступить в дискуссию — больно уж животрепещущая тема, он все-таки удержался, понимая, что перед ним сумасшедший. Решив, что пора менять тему, иначе можно ничего не добиться, он продолжал:

— Так вот, я не просто так приехал, а хочу написать книжку о самых знаменитых больных разных спецбольниц. В этой вы самый известный. Так что если вы мне о себе подробно расскажете, я напишу, и вы прославитесь на весь мир.

„Иммануил Генрихович“ на секунду задумался, потом сказал:

— Ладно, я согласен, но с одним условием. Книжка будет только обо мне одном. Я самый известный в мире узник.

— Согласен.

— Одного согласия ма-а-ло, — протянул больной лукаво. — Вы мне расписочку дайте. Вон у вас и бумага, и карандаш есть.

— Хорошо. Пишу. — Любомудров быстро написал: „Я, журналист Любомудров Игорь Дмитриевич, обязуюсь посвятить свою будущую книгу исключительно одному человеку — Иммануилу Генриховичу Канту“, и подписался.

Больной ничуть не смутился, что в расписке фигурировал его „псевдоним“, сложил бумажку и спрятал ее куда-то под больничную куртку. Потом сказал:

— Ну что ж, начнем. Спрашивайте. На одни вопросы больной отвечал охотно и подробно, от других пытался уйти. Явно не хотелось ему говорить о товарищах.

— Не знаю я о них ничего, — бубнил он. — Не знаю и знать не хочу. Все были нормальными парнями, все из одного котла лопали…

— Ну а кто уговорил вас бежать? — спросил Любомудров.

— Да был там у нас один… — Он замялся. — Не помню, как звать… И не спрашивайте, — вдруг грозно предупредил он.

Охранник приподнялся на стуле. Больной это заметил и ухмыльнулся.

— Не боись! Это я с виду такой грозный… В общем, не знаю я, как кого звать.

— Ну а воспоминания о тех временах остались хорошие? — переменил тему журналист. — Это же ваше детство! Я, например, люблю вспоминать детство.

— Да и я вспомнить не прочь. Детство, где бы его ни провел, всегда светло вспоминается. Природа там была хорошая, красивая. Лес, речушка, озеро… Кормили опять же хорошо. Играть можно было вволю… Я часто разведчиком был, — начал заводиться рассказчик. — А если я в разведчиках, наши всегда побеждали! Особенно если я был в отряде Мертвяка. Он был у нас самый сильный и самый хитрый, его никто не мог победить.

— Кто же это? — поинтересовался Любомудров.

— Ишь, ловкий какой! Имя ему подавай! Да не знаю я никаких имен. Мы все кличками звали друг друга. Подпольными. Война же! А во время войны никто имен знать не должен. Я, например, был Ловкачом. А вот Мертвяк, тот был молодец. Правда, он не просто силой брал. Мертвяк еще и колдовство знал. У него было много всяких колдовских штучек. Один раз говорит: „Сейчас Умника накажем за предательство“. Был у нас такой Умник, все ему было не так. И Мертвяка не любил. Против него бунты устраивал. Но всегда проигрывал.

— И как же Мертвяк наказал Умника? — напомнил Любомудров.

— Да очень даже просто. Взял куклу тряпичную, нарисовал рожу, будто это Умник, пошептал заклинания какие-то и проткнул куклу булавкой. Умник в это время в спальне был, а мы в игровой. После этого Умник долго болел. Но вообще Мертвяк справедливый был. Хотя всех нас во как держал! — он потряс кулаком.

— Так это Мертвяк вас уговорил из интерната бежать?

— Ну раз сами догадались, отпираться не буду. Да только все, кто сбежали, и сгорели вместе с двумя бичами в сарае. Один я спасся.

Любомудров помолчал, потом, как бы забыв, что собеседник только что упомянул о пожаре, сказал:

— Но в интернате, значит, хорошо жили? А чего же решили бежать?

— Да так уж получилось… Не всем там нравилось. Наказывали строго, случалось, так отдубасят, что неделю в синяках ходишь. Не все, конечно, зверьми были, но один точно сволочь…

— Это кто же?

— Доктор один. Фамилии не помню, звали Сергеем. Потом его увезли от нас, вроде посадили. Такой гад! Ночью, когда его дежурство, придет, поднимет кого с койки и уведет в пристройку. А там… сначала ласкает, целует, потом разденет и трахает в жопу, пока не выдохнется. А кончал в рот. Иногда еще и палкой резиновой лупил по спине во время траханья. А пожаловаться не моги. Жалобам никто не верил. Еще и наказывали, если пожалуешься. Он же не один такой был. Нет, конечно, были и нормальные, — опять оговорился „Кант“, — но из ненормальных этот самая сволочь!