Мэйфейрские ведьмы - Райс Энн. Страница 3
Я высказал предположение, что столь активные приготовления связаны с завтрашним праздником во имя памяти святого Михаила – так называемым Михайловым днем.
Всякий, к кому я обращался, тут же с готовностью сообщал мне, что собор действительно назван именем святого Михаила, но все происходящее на площади никакого отношения к нему не имеет; однако, дабы лучше угодить Богу и всем его ангелам и святым, именно этот праздничный день избран для совершения казни над прекрасной графиней, которая будет сожжена заживо, причем без оказания ей милости предварительного удушения, чтобы сия казнь послужила примером всем окрестным ведьмам, коих развелось здесь великое множество, хотя, надо признаться, даже под самыми чудовищными пытками графиня не назвала ни одного имени, не выдала никого из своих сообщниц – вот до чего велика власть дьявола над нею. Но инквизиторы, заверяли меня горожане, все равно разыщут этих ведьм.
От многочисленных собеседников самого разного рода, своими долгими рассказами едва не заговоривших меня до умопомрачения, я также узнал, что в окрестностях этого процветающего городка вряд ли найдется хоть одна семья, членам которой не довелось собственными глазами видеть проявления великой силы графини: она с готовностью исцеляла больных, приготавливая для них снадобья из трав, налагала руки на увечных и калек, а взамен не просила ничего, кроме поминовения ее в молитвах. Как выяснилось, умение снимать с людей заклятия, наложенные не слишком сильными ведьмами, принесло ей великую славу, и многие страдавшие от злых чар приходили в ее гостеприимный дом с просьбой изгнать бесов, вселившихся в них по неведомо чьему приказу.
Кто-то из горожан сказал мне, что таких черных, цвета воронова крыла, волос, как у графини, нет больше ни у кого; другой вспоминал ее удивительную красоту и сокрушался по поводу того, что палачи искалечили прекрасную женщину; третий поведал, что только благодаря графине его ребенок остался жив; четвертый поддержал его, добавив, что ей было по силам излечить даже самую страшную лихорадку, что к праздникам она дарила своим слугам золотые монеты и что от нее не видели ничего, кроме доброты.
Можно было подумать, Стефан, что я прибыл на канонизацию святой, а не на сожжение. Никто из тех, кого я повстречал в течение первого часа своего пребывания в городе, медленно проезжая взад и вперед по узким улицам как будто в поисках нужного мне дома и останавливаясь, чтобы поговорить с каждым встречным, не сказал ни единого худого слова в адрес этой женщины.
Однако тот факт, что к сожжению на костре приговорена столь добрая и знатная женщина, несомненно, возбуждал этих простолюдинов еще сильнее, словно красота и щедрость графини делали ее смерть грандиозным и захватывающим зрелищем. Уверяю тебя, у меня сердце сжималось от страха, когда я слышал щедро расточаемые в ее адрес похвалы, видел готовность расписывать ее добродетели… и одновременно – странный блеск в их глазах, когда они заговаривали о грядущей казни. В конце концов, не в силах больше вынести все это, я направился к громаде костра и принялся внимательно осматривать его, поражаясь столь внушительным размерам.
Да, как много требуется угля и дров, чтобы целиком и полностью сжечь человеческое существо. Как обычно, я с ужасом взирал на приготовленный костер и, как обычно, недоумевал, почему избрал себе именно такой род занятий. Ведь в какой бы подобный этому город, застроенный убогими каменными домишками и украшенный старинным собором с тремя колокольнями, я ни въехал, везде меня встречал шум толпы, а уши наполнялись треском поленьев, кашлем, стонами и в довершение всего воплями умирающих. Как тебе известно, сколь бы часто ни приходилось мне бывать свидетелем зверских сожжений, я не могу к ним привыкнуть. Что же заставляет меня снова и снова стремиться навстречу столь ужасным переживаниям?
Быть может, Стефан, таким образом я расплачиваюсь за какое-то совершенное мною преступление? В таком случае настанет ли день, когда я полностью искуплю свою вину? Пожалуйста, не подумай, будто я ропщу и жалуюсь на судьбу. Отнюдь. Как вскоре ты убедишься, мои, казалось бы, отвлеченные рассуждения небезосновательны и не лишены определенного смысла. Ибо я прибыл сюда, чтобы еще раз лицом к лицу встретиться с молодой женщиной, которую когда-то любил так нежно, как никого на свете, любил с того самого момента, когда судьба впервые столкнула нас на пустынной дороге в Шотландии всего через несколько часов после того, как на ее глазах погибла в пламени костра мать; опустошенное выражение на бледном лице прикованной цепью к повозке красавицы произвело на меня гораздо большее впечатление, нежели ее очарование, и навсегда врезалось в память…
Если ты вообще ее помнишь, то, наверное, уже догадался, о ком идет речь. Но прошу тебя, наберись терпения и не забегай вперед… Ибо в то время, как я ездил взад-вперед перед костром, прислушиваясь к косноязычной и тупой похвальбе двух местных виноторговцев, рассказывавших друг другу о тех сожжениях ведьм, свидетелями которых они были прежде (словно эти воспоминания могли являться предметом гордости), я еще не знал всей истории жизни графини. Теперь знаю.
Наконец, приблизительно часов около пяти, я отправился на самый лучший из постоялых дворов города. Этот постоялый двор одновременно и самый старый – он располагается прямо напротив собора, а следовательно, из всех окон его обращенного к площади фасада открывается вид на двери Сен-Мишель и на только что описанное мною место казни.
Разумеется, ожидавшееся событие вызвало большой наплыв желающих на него поглазеть, и я вполне справедливо опасался, что свободных комнат в этом заведении уже не осталось. Можешь ли вообразить мое удивление, когда я узнал, что люди, занимавшие лучшие передние апартаменты, только что выдворены оттуда, ибо, невзирая на их изящные наряды и светские манеры, за душой у них не оказалось ни гроша. Я тут же внес названную мне весьма умеренную сумму в качестве платы за эти «превосходные покои» и, попросив принести побольше свечей, дабы иметь возможность писать ночью – что сейчас и делаю, – поднялся по маленькой скрипучей лестнице в свое временное пристанище, которое нашел вполне сносным: приличный соломенный матрац и не слишком грязное постельное белье, если учесть, что я находился не в Амстердаме, небольшой очаг, в котором при такой теплой сентябрьской погоде я не нуждался; окна, хоть и маленькие, смотрят прямо на костер.
– Вам будет превосходно видно отсюда, – с гордостью заверил меня хозяин постоялого двора.
Да-а-а, он, наверное, успел повидать немало подобных зрелищ. Интересно, какие мысли по поводу происходящего бродят у него в голове? Не успел я задаться этим вопросом, как хозяин сам, по собственной инициативе, грустно качая головой, принялся рассказывать о необыкновенной красоте графини Деборы и о предстоящем событии.
– Значит, ее зовут Дебора? – спросил я.
– Да, Дебора де Монклев, наша прекрасная графиня. Правда, она не француженка. Ах, если бы только она была чуть более сильной ведьмой…
Хозяин умолк на полуслове и низко склонил голову.
Поверь, Стефан, мне словно нож в грудь вонзили. Я мгновенно догадался, о ком идет речь, и с трудом нашел в себе силы продолжить разговор. Но все же сумел взять себя в руки.
– Умоляю вас, расскажите подробнее, – попросил я.
– Увидев умирающего мужа, она сказала, что не может его спасти, что это не в ее власти…
Трактирщик снова замолчал, и я слышал лишь его печальные вздохи.
Стефан, мы уже наблюдали великое множество аналогичных случаев. Как только деревенская знахарка заявляет, что не в силах кого-то вылечить, ее тут же объявляют ведьмой. Хотя прежде все считали ее доброй колдуньей и даже не заикались о дьяволе. Здесь повторилась та же история.
Я присел к письменному столу, за которым пишу и сейчас, убрал свечи, затем отправился вниз, где в недрах темного и сырого каменного зала пылал небольшой очаг, возле которого грелись, либо иссушали свою бренную плоть, несколько местных философов. Удобно устроившись за одним из столов и заказав ужин, я изо всех сил пытался прогнать навязчивую мысль, всякий раз возникающую у меня при виде уютно горящего очага: ведь возведенные на костер поначалу тоже ощущают лишь приятное тепло, однако постепенно оно превращается в нестерпимый жар, несущий мучения и агонию.