Колодец в небо - Афанасьева Елена. Страница 88
Путаясь в подобных мыслях, Ленка порой уже не понимала, думает ли она о себе, о матери или об Иннульке. Или о вечном, на сей раз явленном в женском роде, триединстве. Не Бог-отец, Бог-сын и Бог – святой дух, а обычные, не божественные мать, дочка и внучка в одном распавшемся натрое воплощении. И так во все века, во всех семьях. Иной раз увидишь со стороны, как идут по улице и до истерик меж собой ругаются похожие друг на друга мать, дочка и внучка, и ужаснешься – будто машина времени забарахлила и разом свела в одно время на одном пространстве три возраста, три воплощения одной сути. А потом поймешь, что кто-то так же ужаснется, заметив со стороны их триединое воплощение – Инну Сергеевну, саму Лену и Иннульку, – почувствует то же самое.
И теперь, врываясь в комнату Иннульки с истерическим воплем: «Опять у тебя все разбросано! Чтобы через пять минут все было убрано! Что будет не на месте, выброшу с десятого этажа!» – еще не докричав, Лена, словно на мгновения выйдя из собственного тела, видела себя со стороны. И ужасалась! Та мамочка, которую она советовала клиентам по капле из себя выдавливать, из нее самой выдавливаться не желала! Напротив, год от года Ленка все больше и больше находила в себе материнских черт.
Мать – это она. Она, какой будет через тридцать лет. Хочет, не хочет, но будет. И дочь – это она. Только маленькая, нераскрывшаяся, нераспустившаяся, еще не наступившая на все грабли, на которые она сама наступила. Она видит в Иннульке себя – и это зеркало бесит и страшит. Но понять, что и мать так же видит себя в ней, в Ленке, она не может.
Смотрела на себя со стороны и понимала, что мать права. Мамиными глазами она видела бессердечную, истеричную, претенциозную дамочку средних лет, которую и дочерью называть не хотелось («Если бы я знала, что ты такой вырастешь!»). Потерявшую все, что только можно было потерять. Потерявшую семью – то, что существовало на общей жилплощади, семьей больше назвать было нельзя. Мамины старания не прошли даром, и в какой-то миг привязанность к мужу, все теплое доброе отношение Лены к Вадиму будто выключили. Потерявшую дочь – любовь к девочке вдруг вылилась в какую-то непрекращающуюся дуэль, в которой они с мамой непрерывно тянули дочку и внучку в разные стороны, рискуя разорвать ее маленькую суть. Потерявшую любовь – уж в этом-то сама виновата, не струсила б в девяносто третьем, может, и жизнь иначе сложилась бы!
И, как неизбежное следствие всех этих потерь, потерявшую и саму себя. Чувство, поселившееся в ней, иначе как ненавистью назвать было нельзя. Ненавистью к себе самой. Просыпаясь по утрам и замечая в зеркале свое отражение, Лена каждый раз искренне ужасалась – и это я?!
Может, она и справилась бы с этим столь типичным для большинства ее клиенток конфликтом, если б хоть где-то в ее жизни была хоть одна надежная твердь, хоть одна точка опоры, опершись на которую можно было бы перевернуть неправильно выстроившийся мир. Но тверди не было нигде. «Пофамильно» выбранный муж никуда не девался, но и его наличие в Ленкиной жизни было призрачным. Тем человеком, к которому в пору невыносимого отчаяния хотелось бы прижаться, Вадим для нее не стал, да и стать не мог. К тому же вчерашний мальчик-студент с годами обрюзг, скис и мерно пыхтел в Максовой пиар-структуре – ни уму, ни сердцу, разве что кошельку, да и то не всегда.
А актер ее вдруг взлетел, как взлетал он в том единственно виденном ею спектакле.
Его уже называли «первым актером поколения». Он сыграл все, что только можно было сыграть. Получил все призы, какие только можно было получить. И женился. На бывшей жене бывшего младореформатора, которая в свое время настаивала на Ленкином участии в сотворении правильного имиджа своего прошлого мужа. Теперь имидж мужа нового бывшая госпожа-министерша сотворяла сама.
Супружеская парочка красовалась на обложках всех глянцевых журналов и всех таблоидов – эдакие Кен и Барби новейшей российской действительности. Нарочитость пиара, может, и мозолила бы глаза, если б не очевидный факт – ее актер был, действительно был гениален. Очевидно гениален. Ленка понимала это еще в девяносто третьем, в том здании совкового ДК, где играл свой спектакль модный антрепризный театр.
Теперь, глядя на своего ставшего великим актера, она снова и снова с пугающей жестокостью мысленно повторяла: «Я не умею зажигать мужчин, не умею возносить их к вершинам. Если б в 93-м я выбрала Андрея, он бы доселе играл Дедов Морозов, а брошенный Вадик стал бы министром или вице-премьером, или советником президента, и разъезжал бы по саммитам с другой женой, может, даже с этой бывшей министершей, которая теперь заграбастала себе Андрея».
Однажды, когда Вадим с Максом кропали очередные местные выборы где-то в Сибири, к Ленке с пластиковой бутылкой виски под мышкой зашла вечно влюбленная в Макса соседка. Не дожидаясь приглашения, сама достала из шкафа две рюмки, щедро плеснула в каждую и молча выпила.
– Дожили! – Протянула Ленка, глядя, как неумело глотает виски младшая подруга. – Не чокаясь. Как за покойника.
– За него самого! Любовь свою хоронить буду! – согласилась соседка и тут же залпом выпила вторую стопку. – Достал, гад!
После семи лет любви-пытки столь же радостно и покорно любить измучившего ее Макса даже у преданной ему девочки-соседки не получалось. Но не получилось и не любить. И теперь быстро захмелевшая соседка начала сетовать: мол, тебе, подруга, при идеальности твоего семейного бытия, моих бед и не понять.
После слов об идеальности ее бытия что-то долго сдерживаемое внутри тоже хлебнувшей виски Ленки сломалось. Она всхлипнула и отчаянно зарыдала.
Соседка перепугалась. Вроде бы сама поплакаться в жилетку подруге пришла, а тут казавшаяся идеальной подруга, жизнь которой казалась соседке одним большим праздником, рыдает. Соседка бегала вокруг, причитая: «Что?! Что случилось? Вадим?.. Кто? Что? Ты хоть скажи?!»
И вечно зажатая, держащая все в себе Ленка не выдержала:
– Что сказать? Что?!! Что меня нет?! Что сама отказалась от любви? Сама!!! Ты понимаешь, сама! Ты мучаешься, столько лет мучаешься с Максом, но терпишь, потому что любишь. А я… Убила саму возможность любить, жить с ним рядом, рожать ему детей…
– Кому?! – протрезвела ошарашенная соседка. А когда услышала из уст подруги фамилию известного на всю страну актера, присвистнула:
– Ну, ты даешь! Ты б еще в Билла Клинтона влюбилась!
– На фиг мне Клинтон! С ним пусть его собственные Хиллари и Моники разбираются. Мне б сейчас назад, в девяносто третий…
– И что? – переспросила соседка. – Что изменилось бы? С грудным ребенком к своему актеру в общагу побежала?
– Теперь побежала бы, – захлебывалась рыданиями Ленка.
– И избитого Вадика бросила, не пожалела бы?
– И Вадика бы бросила. Именно потому, что пожалела бы. Жестокая честность лучше, чем великодушное лицемерие.
– Это ты что-то слишком гуманитарное для моих медицинских мозгов сказала, – не поняла соседка.
– Жить с мужиком не из любви, а из жалости – жестокость, а не наоборот. Вадим никуда бы не делся, выжил. Какая-нибудь девка получше меня подобрала бы и любила. Может, был бы счастливее, чем теперь… И я б с Андреем счастливее была. И пусть бы себе Дедов Морозов на елках играл!
– Врешь ты все! – резко оборвала ее соседка. – Это теперь, когда он звезда, тебе и Деды Морозы в его исполнении гамлетами кажутся. Но скажи тебе тогда, в девяносто третьем, что ты пойдешь к актеру по общагам перебиваться, а Вадик твой с моим Максом в премьеры или вице-премьеры заделаются, и никуда б ты не ушла. А ушла б, и твой актер за столько лет тебе б надоел. Вадима бы вспоминала, и так же на кухне, пока актер твой на утренниках дедморозит, рыдала бы, что такого мужа бросила…
– Знать бы, где падать…
Вырвавшееся признание в несостоявшейся любви ничего не изменило и изменить не могло. Слишком сильно оказалась она повязана – долгом, ответственностью, тем квартирным вопросом, который нас всех испортил. И просто привычкой. Привычкой существовать в этом бездушном пространстве.