При загадочных обстоятельствах - Черненок Михаил Яковлевич. Страница 26

Из разговора подвыпивших собутыльников Екашев понял, что вместе они провели не один год в колонии, но Репьев освободился давно, а парень — недавно. Вспоминали они и Захара. Потом парень завел разговор о Барабанове. Чего он говорил, Екашев не понял, но Репьев стукнул кулаком по столу: «Ну, Шуруп! Как ты до такого додумался? Я ж ни за какие деньги на мокруху не пойду — с меня семилетки хватит, которую отдубасил. А тебя, если хоть одну душу в Серебровке пришьешь, заложу, как последнего гада, или придушу своими руками!» После этого парень притих — видать, побаивался Репьева — и, когда Репьев после ушел, спросил у Екашева: «У тебя, пахан, завалященького ружьишка не найдется? Хочу уток на серебровских озерках попугать». Екашев принес из амбара старый обрез, из которого иной раз тайком стрелял собак, чтобы добыть себе на лекарство сало. Парень привязался — продай да продай. Пришлось уступить ему за пятерку обрез вместе с заряженным патроном. Парень просил еще патронов, но заряженных у Екашева больше не оказалось.

— Где, Степан Осипович, вы взяли этот обрез? — спросил Антон.

— Под полом старой часовни вместе с золотым крестом нашел.

— И столько лет хранили?

— Он пить-есть не просил.

— Почему теперь решили продать?

— Смерть, говорю, свою почуял. Хоть пятерку хотел выручить.

— Ну, и… что дальше тот парень?

— Остался у меня ночевать. Про Андрея Барабанова опять разговор завел.

— Он знал Барабанова?

— Наверное, знал… Сходи, говорит, пахан, к Андрею, узнай: когда и каким путем он намерен в райцентр двигать. Пугать даже меня стал — глазищи-то самогоном залил. Пришлось идти. Совсем уж до бригадирского дома дошел, где Андрюха проживает, и тогда мне в голову стукнуло, что Барабанов днем по Серебровке деньги занимал на легковую автомашину — краем уха слыхал я разговор его с Лукьяном Хлудневским. Не поверишь, Бирюков, холодным потом прошибло, когда догадался, что парень не иначе — ограбить Андрюху надумал. Чтобы беду отвести, вернулся домой и говорю, мол, в шесть утра Андрюха потопает по новой дороге на Таежный…

— А не вы рассказали парню, что Барабанов собирается покупать машину?

Екашев вяло перекрестился:

— Ей-богу, Бирюков, не я.

— Откуда же парень узнал об этом?

— Дак тот же Гринька-пасечник мог ему рассказать. До выпивки они мирно толковали. Парень спрашивал — почему, мол, он, Репей, на письмо не отписал. Гринька ему в ответ: «А чего, Шуруп, писать было?.. Когда из колонии уходил, русским языком сказал: ша!.. Забыл, что ли?..» Вот так… По-блатному больше объяснялись. Многие слова я и не запомнил…

Судя по тому, как старик к месту употреблял запомнившиеся ему жаргонные словечки, разговор Репьева с Шурупом он действительно слышал. Однако Антона мучил вопрос: все ли на самом деле было так, как рассказывает умирающий Екашев. Не сочиняет ли он чего-либо в свое оправдание?

В палату вошел Борис Медников, в этой больнице была его основная работа — хирургом. Пощупав у Екашева пульс, он показал Антону на часы — пора, дескать, закругляться. Екашев, заметив этот жест, встревожился:

— Обожди, доктор, обожди. Мне надо досказать Бирюкову главное. Слушай, Бирюков, слушай… Ушел тот Шуруп от меня часов в пять утра, а в восемь я сам за груздями подался. У поскотины поискал — нету. К пасеке — на грибное место — потопал, По пути Торопуня обогнал на самосвале, с Андрюхой Барабановым ехал. Подвезти хотел — я отказался, потому как задыхаюсь от бензинового духа в машине. Часу, наверно, не прошло, слышу, на пасеке будто из моего обреза пальнули. Я рядом, в колочке, находился. Думаю: «Мать родная! Этот Шуруп вполне может мой золотой крест у Гриньки заграбастать!» Со всех ног кинулся к избушке — из нее цыганка молодая мелькнула. Думаю: «Все! Накрылся золотой крест!» Не помню, как докандыбал до избушки, и обомлел — Гринька с кровавой грудью у телеги плашмя лежит… Злоба лютая глаза мне сразу застила. Как в лихорадке затрясло: «Чего можно у пасечника вместо креста взять?» Сгреб в охапку с телеги флягу с медом, доволок до березничка — жила лопнула. Вернулся к избушке, новые кирзачи на Гриньке увидал. Зачем такая роскошь мертвому? Потянул сапог — Гринька вроде рукой махнул и голову сдвинул набок. Сдуру выхватил я из корзинки сапожный нож, которым грузди резал… Больше Гриня не шевелился… Когда кирзачи стянул, просветление наступило. Вспомнил, что пасечник на моих глазах прятал крест под свою постель. Сунулся в избушку, руку — под матрас. На месте крест! От радости совсем рассудка лишился. Каким чудом сапоги Репьева домой припер, убей — не помню… — Екашев надсадно задышал. — Оправдай, Бирюков, меня перед народом. Разъясни суду, мол, лютая злоба разум старика помутила…

«Такая злоба, Степан Осипович, хуже называется», — хотел было сказать Антон, но, заметив, как лицо Екашева натужно стало синеть, промолчал. Медников быстро принес в палатку кислородную подушку. Следом вбежала медсестра. Чтобы не мешать им, Антон тихо вышел.

18. «Тайник в Госбанке»

Квартиру Ивана Екашева Голубев отыскал быстро, однако на продолжительные звонки никто не отозвался. Слава хотел уж постучать в соседнюю дверь, но та вдруг, как по щучьему велению, приоткрылась и невысокая полная женщина с любопытством спросила:

— Вам кого, молодой человек?

— Екашевых.

— На работе они.

Разговорившись, Голубев узнал, что это именно тот Иван Степанович Екашев — из Серебровки, и что действительно он трудится на кирпичном заводе, а Маруся — жена его — нянчится в целинстроевском детсадике. Поскольку Славу интересовал Иван Степанович, то он, поблагодарив женщину, направился к кирпичному заводу.

У заводских ворот стриженный наголо молодой парень любовался только что вывешенным фанерным щитом, на котором жизнерадостный большеротый забияка в комбинезоне, замахнувшись мастерком, похожим на саперную лопату, лаконично призывал: «СТРОИТЕЛЯМ РАЙОНА — ПРОЧНЫЙ КИРПИЧ». Ярко-синюю пустоту на щите заполняла парящая белокрылая птица. Слава остановился рядом с парнем, порассматривал вместе с ним щит и улыбнулся:

— Встретим «покупателя полноценной гирей»

Парень смущенно царапнул затылок:

— Профорг придумал. Я подсказывал, что двусмысленность получается, а он говорит: «Сойдет».

— Белый альбатрос на плакате зачем? В нашем районе такая птица не водится.

— Это чайка. Для композиции.

— Для композиции годится, — Голубев посмотрел па парня. — Сам почему не по моде подстрижен? Конфликт с обществом?

— В военно-морское училище хотел, но опоздал. Вернулся на завод, а профорг заставил наглядной агитацией заняться.

— Сам рисовал?

— Сам. Что, плохо?

— Для агитации хорошо… Слушай, где Ивана Степановича Екашева найти? Знаешь такого?

— Так это ж наш временный профорг!

— У вас до сих пор временное правительство?

Парень хмыкнул:

— Да нет… Постоянный профорг в отпуске, Иван Степанович его замещает. — Показал на заводскую контору: — В коридоре первая дверь налево.

За первой дверью налево оказался узенький длинный кабинетик, большую часть которого занимал покрытый зеленым сукном канцелярский стол с взлетающим каменным орлом над чернильным прибором, чудом сохранившимся с той поры, когда искусство переживало расцвет фундаментализма. Возле могучего стола приютился современный столик на тонких ножках, заставленный банками с кистями, гуашью и масляными красками. Возле стен выстроились новенькие мягкие стулья. На одном из них, у окна, плечистый смуглый мужчина с забинтованной левой рукой старательно оттирал смоченной, судя по запаху, ацетоном тряпочкой бурое пятно на зеленом брезентовом плаще-накидке.

— Вы Иван Степанович Екашев? — спросил Слава.

— Да, — спокойно подтвердил мужчина, не отрываясь от своего занятия. — Одну минуту. Ототру вот, чтобы не засохло…

— Кровь плохо оттирается, — взглянув на пятно, подсказал Слава. — Надо — в химчистку.