Канцлер - Соротокина Нина Матвеевна. Страница 17

Никита еще раньше разгадал слабость Ивана Ивановича – он любил болеть. А болезнь сразу ввергала его в черную меланхолию. Но Никита подозревал, что все его простуды, сухие колики, флюсы и прочая гадость начинались у него как раз с меланхолии, а по-русски говоря – с тоски. Иной затоскует – пить начнет, смотришь – и полегчало, ну а если у тебя организм алкоголя не приемлет, то перебарывай ипохондирю побочной хворью. Что-то в Венеции он не был подвержен заболеваниям с подобным диагнозом.

Из-за шкафа выбежал, бряцая по паркету коготками, маленький белый пудель, на шее у него был замысловато повязанный бант из шелка салатового цвета, такой же бантик, только поменьше, украшал кончик хвоста. Пуделек подбежал к Никите и радостно тявкнул.

– Ах, какая милая собачка, – вежливо произнес Никита.

– Я бы не сказал. Разве это собака? Бутоньерка. Подарок великой княгини. Кто-то из ее английского семейства ощенился.

– И как его зовут?

Шувалов рассмеялся.

– Разве ты не знаешь, что всех белых пуделей зовут Иванами Ивановичами? Левушка Нарышкин говорит, что этот, – он указал на собачку, – может стоять на задних лапках, ходит, как человек, и любит банты светлых тонов.

– Так это Нарышкин принес собаку?

– Он… Только что ушел.

Лев Нарышкин пользовался особой славой при дворе. В царствование Анны Иоанновны ему непременно присвоили бы звание дворцового шута, при этом он бы получил и фавор и оклад. Мягкие времена Елизаветы наградили его только кличкой Арлекин. Он был очень неглуп, знал все дворцовые сплетни и обладал истинно комическим талантом, мог рассмешить любого, если имел такое намерение. Рассказывая о каком-то событии, он болтал без умолку, словно получая удовольствие от самого процесса говорения, слог его был красочен, с метафорой, с ссылкой на древних, которых он цитировал без всякой натуги, при этом у слушателя сама собой возникала мысль – а не дурачат ли его?

Анекдот с английским пуделем, которого подарил Екатерине муж, тоже был красочно пересказан Левушкой Нарышкиным. Просто за пудельком ухаживал ее истопник Иван Ушаков, и все стали по имени этого Ушакова так звать собачку. Пуделек был превеселый, несколько нервный, общий баловень. Ему сшили одежду светлых тонов. Светлые тона любила государыня и ее фаворит. Что ж, еще не такое бывает – просто совпадение, но скоро о пудельке по кличке Иван Иванович стал говорить весь Петербург. Статс-дамы и фрейлины Екатерины поспешили тоже обзавестись белыми пудельками – и все Иваны Ивановичи. Слух о новой моде дошел до государыни и страшно ее разозлил. Она дала взбучку во дворце и назвала этот поступок дерзким. Дело с трудом замяли, но сейчас, видно, оно стало работать по другому кругу. Уж на что Никита был далек от Двора, но и он понял, что подарок Екатерины неспроста, или она хочет отомстить за что-то Шувалову, или объявить ему открытую войну. Уж не это ли причина неожиданной меланхолии?

– Ну что смотришь? Глаза, как пуговицы, – обратился Шувалов к пудельку, тот нерешительно тявкнул. – Вид у тебя не из умных, но дареному Ивану Ивановичу в зубы не смотрят!

Никита с радостью подумал, что чувство юмора у хозяина дома по-прежнему присутствует. Оленева давно поразило наблюдение – при дворе начисто отсутствует именно чувство юмора. И мужчины, и женщины при обсуждении сплетен, дел политических, интриг и истинно добрых поступков, ведь и такое случается, всегда предельно серьезны. Каждое мельчайшее событие – как была одета на балу государыня, куда мушку прилепила, сколько бокалов шампанского изволила вкусить – обсуждалось с почти библейской значимостью и серьезностью. В моде были подозрительность, ревность, показная набожность и такая же показная любовь к государыне. Шувалов был в этом породистом стаде приятным исключением.

– Да, забыл сказать. Спасибо за картину, – продолжал Шувалов. – Я выбрал море. Там замечательно выписан берег и мужская фигура, хоть ее почти и не видно, полна такой грусти… У нее такая беззащитная спина. А воду никто не умеет писать… Море на картинах, если оно волнуется, то эдакий барашек… если спокойно, то мрамор…

Никита закивал головой. Шувалов давал ему возможность перейти к задуманному разговору.

– А ведь я к вам с просьбой, ваше сиятельство…

– Не надо «сиятельства», давай, брат, как в Венеции, – он заговорщицки улыбнулся.

– Иван Иванович, я пришел вас просить за безвинно пострадавшего человека. Он имеет отношение к художнику, продавшему вам картину.

– И кто же сей человек? – Шувалов сразу стал серьезен.

– Это женщина, иностранка. Она простого звания, но судьба ее, поверьте, ужасна.

– При чем здесь звание? Наш долг заботиться о каждом христианине, – он болезненно улыбнулся, – да и не только о христианине.

Никита с готовностью кивнул.

– Месяц или около того, я точно не знаю, молодая особа Анна Фросс нанялась в служанки к художнику Мюллеру. А теперь – донос. Ее забрали в Калинкинский дом.

Иван Иванович коротко взглянул на Никиту и тут же отвел глаза, он понял щекотливость просьбы. Вздохнул, постучал пальцами по столу.

– Спрашивать тебя о том, есть ли основания для подобного доноса, я не буду. Ты, как говорится, свечи не держал. Но вообще это ужасно! – воскликнул он с сердцем. – Мы, русские, всегда бросаемся из одной крайности в другую. Я слышал рассказы об этих несчастных. Их посылают после проверки, которая оскорбительна и всегда не в их пользу, в шпалерные мастерские или в ткацкие. И заметьте, мужчин если и привлекают к ответственности, то никогда не наказывают. Дело для них кончается назидательными разговорами. Этот Мюллер молод?

– Старик. Он хочет бежать из России.

– Мы несправедливы к иностранцам. Сами зовем их в Россию, а потом либо забываем о них, либо наказываем варварски. Напишите мне вот здесь фамилию девицы. Я сегодня же подумаю, что с этим делать…

– Такие случаи решает сама государыня, – деликатно напомнил Никита.

– Ах, только не сейчас. Не будем беспокоить Их Величество подобными мелочами. Я обращусь к брату Александру Ивановичу.

Никита внутренне передернулся. Как он забыл о всемогущем брате – главе Тайной канцелярия? Никита привык думать, что от этого государственного органа нельзя ждать ничего хорошего, однако другого выхода не было.

Помолчали…

– Я вынужден беспокоить вас еще одной просьбой, – с трудом сознался Никита. – Она, правда, совсем другого свойства. Речь идет о дочери полковника Репнинского. Как мне стало известно, государыня соблаговолила назначить ее своей фрейлиной. Девица в некотором смысле моя дальняя родственница. Меня просят содействовать… нет, вернее, приютить ее у себя, покуда ее примут во дворце. Так могу ли я сразу по приезде оной девицы уведомить вас…

Шувалов весело расхохотался, видно, от разговора с Никитой ему здорово полегчало.

– Экий ты князь влюбчивый. Вокруг тебя так и порхают женщины. Я помню твой визит в Венеции к некой даме. Она тоже была в некотором смысле… нет, не родственница, соотечественница. После этого визита на тебе лица не было.

– Лицо-то как раз было, – хмуро сказал Никита, – а облик потерял.

– Теперь ты просишь сразу за двух девиц. Я, конечно, сделаю все, что могу, но боюсь, что участие в этих особах тебе даром не пройдет. Две девицы хуже двух зайцев, потому что не ты за ними будешь гнаться, а они за тобой.

– Я понимаю… я, должно быть, смешон, но как же быть? Коли просят…

– Характер надо менять, чтоб меньше просили, – подытожил Шувалов. – А теперь пошли, перекусим, что ли…

Калинкинский дом

Просьба Ивана Ивановича двоюродному брату Александру Ивановичу была скромной: «смягчить участь несчастной» – не более. Кажется, что для главы Тайной канцелярии подобная просьба звучала как сущий пустяк, пальцем пошевели, все само собой исполнится. Но это было не так. Будь подследственная воровкой или убийцей, присужденная к жестокому наказанию, здесь можно было придумать много способов, как облегчить участь, – дело Божье. Но если особа безнравственна, уличена в зазорной связи, если потеряла она женский или девичий стыд и если за столь позорное поведение присудят ей не четвертование, не виселицу и не огонь, а всего лишь прядильню или шпалерную фабрику, то как можно помышлять об еще меньшем наказании? Куда уж тут смягчать?