Турция. Записки русского путешественника - Курбатов Валентин Яковлевич. Страница 48
Нет апсиды, но зато подпружные арки летят на высоте птиц, ротонды часовен подхватывают ритм арок, колоннады паперти чеканят строевой шаг. Все выдает руку редкую, высокую, столичную, не без явного честолюбия, потому что для кого была выставлена эта «ода к радости», этот «гром победы», если вокруг ни тени города. Значит, так уже было сильно христианство и так велика его воля к жизни, что оно и в поле не роняло своей царственности, или город умудрился уйти бесследно, уполномочив церковь напоминать о своем прошлом размахе.
Дети на краю села — такие «маковские» (из наших передвижников), такие крестьянски «всеобщие», как все деревенские дети мира, жадно глядят на нас, на другой, редко заглядывающий сюда мир, стыдясь, краснея и все-таки не умея оторвать глаз. И нам остается только фотографировать их с умилением и вспоминать своих до самой античной Арикадны, которая встречала нас раскопками, неизменным театром, гимнасием, византийским храмом (опять крошечным, как в Сардах, словно только-только разрешенным малой общине и еще не верящим в эту разрешенность). Он успел пасть при землетрясении в IV веке и воскреснуть в V — уже побольше, так что (спасибо археологии) по остаткам того и этого видно, как возросла община, всегда умножающаяся после столкновения с мощью природы и беспомощностью человека.
А в имперском некрополе, где опять кричат о себе префекты, преторы и магистры царских щедрот повсеместных здесь Траяна и Адриана на одной из гробниц твердо и уверенно бесстрашным острием начертано 1С ХС NIKA. Какие усыпальницы ни воздвигай, а победит не камень в полмира, а вот это начертанное на стене 1С ХС NIKA — горькое и грозное напоминание Траяну о том, как вспыхнула эта анаграмма на окровавленном сердце разорванного зверями Игнатия Богоносца, чтобы уже не погаснуть в мире.
Раскопан тут и сам город — тесный, толкучий, с улицами в метр ширины. Таков, верно, и был, как это видно и по жилым кварталам Эфеса и Пергама — отдавал все театрам и термам, Юпитерам, Митрам, Сераписам и Изидам, своим Августам и Домицианам, гордости своей имперской, а себе оставлял муравейник, считая это естественным и при нужде уступая державному требованию и свой последний метр.
И опять горы — не описать. И села! И небо! Счастье не кричит о себе и не сознает себя таковым, но со стороны ты видишь только его — простое чудо повседневной жизни, где все на месте, где нет «сквозняков» и «ветров перемен», где все, как и сто лет назад, и человек знает свое место в мире и что на него никто не посягнет: живи, работай, радуйся плодам своих трудов, своему Богу.
Я уже знаю, что не запомню, не остановлю и все-таки впиваюсь глазами в каждый поворот и каждый провожаю с печалью — мы не увидимся. И как-то особенно больно гляжу на милые детские лица, на взрослых и старых людей, которые как будто все на улице и у всех все хорошо. И оттого их так тянет посидеть с другими счастливыми людьми и поговорить ни о чем, какой разговор всегда слаще всяких осмысленностей и тонкостей, потому что он и есть счастье, ибо «не виден» и «не слышен», как мы не видим солнца, неба, полдня, моря и мира.
После Арикадны была еще и Лимира с тенью Перикла, который, говорят, лежит здесь, и с театром, который родня театру в Мирах, потому что ставлен после землетрясения в то же время и на деньги одного состоятельного человека по имени Опрамоас. И с водой, которая протачивает город и заливает нашу церковь, так что только чуть поднимаются над водой остаток апсиды и синхронома, становясь запрудой, которую вода легко и весело обегает, не видя преграды. Только пол каменный отмыт, чист. Святителя и поставить негде. Стоим на камне притвора, и мысли невеселы. А там и любимая Финикия, которая так потрясла в первую поездку и напомнила печального Грина с лесом мачт, розовеющими горами, садящимся солнцем. И опять головокружительная (ни минуты прямой) дорога в Миры — под восходящим месяцем, аистами из Михайловского в деревнях, утками из Псковского озера в заливах — домой, домой (как уже без улыбки зовешь) в Миры!
Имя на каждый час
Утром мы прощаемся со Святителем. Не поднимая на Санта-Клауса глаз, минуем площадь — лавки с Николами уже открыты, солнце обходит их одну за другой, одевая светом лик за ликом. «Никола — имя знаменито, победе тезоименито, побеждает агаряны, утешает христианы». Бог даст, и «агарян» будет утешать, коли подольше тут постоит. И мы в таком трудном диалоге церквей поймем мудрость русской поговорки: «Лучше брани — Никола с нами».
Заезжаем в театр, в котором, верно, Святитель и не был ни разу. Зная еще по Патаре, какие там разыгрываются мистерии, сколько в них плоти и похоти, раз и не самый целомудренный римский закон уравнивал профессию актрисы и блудницы. Отчего бедная жена Юстиниана Великого Феодора, начинавшая с актерства, потом долго изгоняла этот факт из своей биографии, предпочитая зваться дочерью «смотрителя медведей из партии зеленых». И Юстиниану потребны были «кротость Давида, терпение Моисея и благость ангелов», чтобы не видеть народных улыбок при их появлении в царской ложе ипподрома.
Нам уже никогда не почувствовать себя в этих театрах светло и спокойно. И они никогда уже не станут соразмерны нашему сердцу. И не только из-за угрожающего величия (величие всегда кому-то угрожает), а потому, что до всех пышностей, до всей плоти, до всех имитаций морских побед, которые тоже представлялись в театрах, возжигая в римлянах веру в бессмертие империи, мы прежде всего будем вспоминать в них мучеников веры. Вот и тут, в месте менее кровавом, чем театры Рима, Пергама и Эфеса, мы вспомним, что в похвальном слове Святителю Николаю Андрей, пастырь Критский, чей канон наша Церковь читает Великим постом («Откуду начну плаката окаянного моего жития недостойный»), уподобил Святителя Николая здешним мученикам Крискенту и Диоскору.
Угодник Божий был заточен и жестоко пытан при Диоклетиане в тот час, когда на другом конце страны, в Никомедии, обезглавливали стратига Зинона, сжигали, засыпали землей, бросали в море Дорофея, Петра, Феофила, ввергали в расплавное олово Ермолая и отсекали голову другому любимому русским народом мученику — Пантелеймону. Здесь же предшественником Святителя на царском пути страданий были Крискент, замученный при Валериане, и истерзанные в этом театре при Декии Дискор и Фемистокл. Они не поклонились лжи, как до них не уступили ей Игнатий Богоносец, Поликарп Смирнский и сотни других страстотерпцев. От них требовали восхвалить Юпитеров и Аполлонов, Сераписов и Митр, Озирисов и Изид, которых Рим дипломатически включал в свой пантеон для покоя и блага империи, чтобы не уязвлять сердца сограждан, но вместо этого готовя почву равнодушия к теряющим лицо «богам».
Может статься, еще и поэтому в праведном гневе, когда придет час силы, Святитель повалит в Мирах славный своей красотой во всей Ликии храм — «кумирницу Артемиды», как пишет «Житие», — «сладкое жилице бесов, превелико украшенную». Участь падения настигнет и иные, «превелико украшенные» храмы по другим землям, так что уже к 391 году, по свидетельству Моммзена, все языческие храмы окажутся беззвучными. Христиане видели на их царственных колоннах и на нежных мраморах статуй кровь своих учителей и забывали о величии.
Глядя на косо поваленные колонны за сценой театра, представляешь, как низвергается здешняя Артемида. И потом уже во всякой кричащей маске на фризах театра и на собираемых и нумеруемых камнях за ним слышим ее крик, но не сострадаем театральному, не оплаченному страданием воплю. (Слышу противоречие своей мысли о детстве язычества, но не зачеркиваю ее, потому что душа живее разума и в разный час испытывает несогласные чувства.)
*
Последний раз прихожу в храм Святителя с его образом и не хочу покидать его. Теперь, когда перед нами предстали и малые церкви, и большие монастыри митрополии Святителя, когда радостными тенями прошлого всплыли разные часы его служения и жизни, мы увидели, как от деяния к деянию он собирает имена, которыми патриарх Исидор, составивший акафист Николаю Чудотворцу, наполняет свое слово.