Время царей - Вершинин Лев Рэмович. Страница 13
– Приветствую вас, братья! – звучно кричит он.
Эхо обегает поле, отскакивает от стен, и этот голос, невероятно красивый, глубокий, почти нечеловечески благозвучный, но только почти, не более того, срывает с людских душ жесткие ремни оцепенения.
Пожилой таксиарх-македонец делает полшага вперед, и монолит колонны смыкается у него за спиной.
– Ты решил взять свое слово назад, Полиоркет? – спрашивает он спокойно, не зная еще, что словцо, нежданно возникшее на языке, с сегодняшнего дня прилипнет к всаднику на белом коне, и станет гордостью его, и спустя годы, через долгие сотни лет, вспоминая этого человека, потомки станут называть не имя, данное ему при рождении, но лишь прозвище, не позволяющее ошибиться: «Покоряющий города».
– Я никогда не давал повода считать меня подлецом! – отзывается Деметрий, обиженно хмурясь, и белоснежный нисеец встряхивает гривой, осуждая мелодичным ржанием чудовищное предположение македонца. – Я хочу просить вас, братья, о милости! Выслушайте меня, прежде чем уйти!
Вздох удивления и восторга проносится из конца в конец колонны, похожий на гул морского прилива. Бог просит о милости. Возможно ли, представимо ли – отказать Богу в подобной малости: выслушать?! Даже если Бог этот смертен, как и все люди?! Ведь не может же человек, чье сходство с Олимпийцами заставило окаменеть на время македонские синтагмы, не быть хоть немного сродни Зевсовым детям?!
Безошибочно истолковав молчание, сын Антигона подъезжает ближе, и каждому, стоящему в первых рядах, кажется: это к нему, именно к нему и ни к кому иному, обращается стратег. И хотя с близкого расстояния отчетливо различимы и нездоровая одутловатость мясистых щек, и тяжелые мешки под глазами, проступающие даже сквозь густой слой притираний, – ни для кого не секрет, что в последний год сын Антигона много и жестоко болел, – но, странным образом, знаки недуга не ослабляют восхищенного внимания, напротив, лишь добавляют восторженного блеска в тысячах широко раскрытых глаз.
Ведь Бог, изведавший хворь, стократ человечней своих безмятежных собратьев, высокомерно избегающих общества смертных…
– Дорогие братья мои!
В голосе Деметрия мед, бархат и металл.
Он взывает, и убеждает, и нежит, и бьет наотмашь.
Его хочется слушать всегда.
– Зачем уходить братьям от того, кто любит их больше, нежели себя самого?! Что ждет их там, за рубежами Эллады, в родном краю, опозоренном цареубийством? Оставайтесь! Оставайтесь со мной! – ласкает души голос, которому нельзя не верить. – Мы все одной крови! Вы, и я, и мой отец, пославший со мною для вас свой привет и любовь! Если мы вернемся домой, братья, то только вместе, искупив вину и грех презренного клятвопреступника Кассандра…
Солнце восторга в голубых македонских глазах затмевается тенью недоверия.
Кассандр – клятвопреступник? Цареубийца?!
Гарнизон Афин почти год был отрезан от мира, и новости доходили редко, и трудно было смириться с мыслью, что юный Царь Царей погублен черной немочью. Но – Кассандром?! Нет! Это невозможно, просто потому, что этого не может быть…
– Ты… Тебя обманули, Полиоркет, – отвечает пожилой таксиарх, еще не вернувшийся в строй, и шеренги поддерживают старика согласным ропотом. – Тебя обманули!
Он едва не сказал: «Ты лжешь!», но в последний миг не сумел. Можно ли заподозрить божество во лжи?
Горестная улыбка появляется на устах Деметрия. Холеная сильная ладонь медленно поднимается, вызывая кого-то из сияющего полумесяца, застывшего за его спиною.
Отделившись от войска, на зов стратега спешит всадник.
Натягивает повод. Не торопясь поднимает забрало.
– Есть ли среди вас знающие меня?
Стоящие в задних рядах вытягивают шеи.
Простое грубоватое лицо, обрамленное плохо расчесанной рыжей бородкой, длинные тощие ноги, не очень умело охватившие конские бока, медный комок непослушных волос.
– Ксантипп?! – узнает кто-то в строю.
С десяток голосов поддерживают узнавшего:
– Ксантипп!.. Ксантипп! Откуда ты здесь, Ксантипп?..
– Расскажи им все, соратник! – печально приказывает Деметрий. – У них нет права не знать правды!
И Ксантипп рассказывает. Как умеет. Кратко и четко. Только о том, что видел. Ни о трясущихся руках амфипольского гармоста, ни о больной ярости в выпуклых глазах крутолобого гоплита не упоминает он. К чему? Этого слушателям не понять.
– Это было! – завершает он. – Клянусь местом, откуда я вышел на свет!..
Ровный ряд сарисс вздрагивает.
Такой клятвой не бросаются рожденные под македонским небом, ибо нет ничего священнее материнского лона! Но и без клятвы нельзя не поверить услышанному: слишком многие из шеренг знают Ксантиппа, никогда и никому не позволявшего оскорбительно отзываться о Кассандре.
И в тот миг, когда молчание делается гуще смолы, шлемоблещущий полумесяц, подчиняясь неслышному сигналу, распадается, наконец, надвое, образуя широкий проход.
– Идите, братья! – мягко, задушевно говорит Деметрий. – Но прежде чем идти, подумайте: для чего наместники убивают царей?!
Он бьет без промаха. Недаром эту сцену продумал и расписал досконально сам Эвгий, лучший из рождавшихся в Ойкумене постановщик трагедий несравненного Софокла.
Никто не отвечает ему, потому что слова излишни.
Монолит дает трещину.
Пожилой таксиарх, тщетно пытаясь унять бессильную злобу, делает полный шаг, безусловно и навсегда отделяя себя от македонской колонны.
– Я дошел до Инда, – спокойствие его обманчиво, но голос тверд. – Я помню еще Филиппа. Я не буду служить убийце моего царя!..
Выдернув из окольцованных бронзой македонских ножен кривой персидский меч, он на вытянутых руках подносит его Деметрию.
– Мы оба, я и он, твои, господин!
И на глазах у тысяч неслезливых мужей происходит нечто, заставляющее многих – впервые в жизни! – ощутить на ресницах странную, непонятную влагу, от которой хочется моргать.
Легко перенеся ногу, Бог в золоте и багрянце спешивается и крепко, искренне, от всей души обнимает седого ветерана, склонив на плечо старика завитую, украшенную венком на тщательно уложенных локонах светлокудрую голову.
И нет больше смертоносного монолита!
Есть кучка песка, от которой, подхваченные порывом ветра, одна за другой отделяются и уносятся вдаль песчинки…
Спустя недолгое время менее половины спустившихся с Акрополя отправляются в путь. Среди них не найти тех, в чьих кудрях серебрится седина: прошедшие за Божественным по дорогам Востока остались здесь все, как один. Нет и многих, рожденных в равнинной Македонии, родовом гнезде потомков Филиппа. Уходят линкесты, паравеи, иные горцы. Они связаны клятвой и кровными узами с домом Антипатра, и им нельзя оставаться. Уходят те, кто истосковался по давно не виденным семьям. Уходят немногие, утомленные войной и мечтающие о покое, будто есть в Ойкумене спокойные места.
Но в глазах уходящих на север – тяжелая, тоскливая муть. И губы искусаны, и ноги идут вразнобой. Не медночешуйчатый змей ползет меж торжественно вытянувшихся шеренг победителей, не войско, грозное даже в поражении, – а кучка растерянных, утративших веру людей.
– До скорой встречи, братья! Я буду ждать вас!
Прощальным жестом поприветствовав уходящих, Деметрий окидывает оставшихся долгим, исполненным любви, уважения и благодарности взором и молча вспрыгивает на Буривоя.
Пусть знают эти, весьма кстати пришедшиеся дополнительные мечи: у него нет слов, чтобы выразить всю полноту искренних и неподдельных чувств. Эвгий может быть доволен: сын Антигона исполнил положенную ему роль, ни в чем не отойдя от многочасовых разъяснений хорерга.
Эвгий и будет доволен: вознаграждение, оговоренное им, увеличится вдвое!
На предвратной площадке, откуда недавно убрались решившие уходить на север, – группа людей, изящно задрапированных в простые, но не без изыска гиматии. Лишь афиняне умеют одеваться так: вроде и небрежно, даже чуточку неряшливо, но при этом вызывая жгучую зависть и желание подражать принятой в их городе моде.