Никто пути пройденного у нас не отберет - Конецкий Виктор Викторович. Страница 58

В правом борту, в районе второго трюма, есть какое-то подлое местечко – как в него ткнется льдинка, так раздается неприятное железное звяко-чмокание. Вероятно, обшивка прогибается под напором, а затем выпрямляется.

Отдельные льдины до четырех метров.

В десять вечера уже густые сумерки. Тю-тю полярному дню.

Плюс к сумеркам, конечно, туман.

И три огня в тумане
Над черной полыньей…

Вышли изо льдов. И – дождь лупит со снегом, и штормить сразу начинает, течет по стеклам серая муть. И опять в дрейф пришлось лечь: ждем «Электросталь», которая передает на ледокол беременную женщину. Митрофан бормочет: «Им хорошо – у них есть кого беременить».

О глупом упрямстве.

Давным-давно знаю, что, выписывая из чужих книг цитаты или пересказывая что-то чужое своими словами, следует указать источник, ибо у тебя рано или поздно потребуют точной ссылки. Но, выписывая массу всякого с курсантских еще времен, я упрямо не фиксирую ничего, кроме фамилии автора. Это вынуждает потом тратить уйму времени на поиски, но и сегодня не могу заставить себя поставить под цитатой название книги, номер журнала, страницу.

Привычка полагаться на память? Лень?

Мама рассказывала, что я более всего выводил ее из себя, когда на какое-нибудь замечание говорил: «Нашлась такая!» Причем я начал употреблять это выражение в нежном совсем возрасте – около пяти лет. Вероятно, если бы на месте мамы был я, то мой сын и до шести лет не дожил. Правда, вкус крапивы я хорошо помню.

Это вспомнилось после странного сна.

Я на кладбище. Мать лежит поверх могилы. Я знаю, что она должна вскоре проснуться, оживеть, но срок этому еще не пришел. У меня какие-то таблетки, которые я должен буду дать ей. И вот до срока еще вдруг вижу, что пальцы ее ног (в тапочках) начинают пошевеливаться. Вижу ее лицо с закрытыми глазами, мертвое, но на нем начинает проступать какое-то строго-требовательное живое выражение: мол, чего медлишь? Давай таблетку… Не помню, сунул ей в рот или нет таблетку, но точно только то, что ощущал тихую, ласковую, удивленную, быть может, но полностью лишенную какого бы то ни было страха или ужаса радость. И мысль: а ведь такси я еще не заказал, как повезу ее отсюда? – и проснулся. Было около пяти утра, пасмурно. Наяву тоже не было никакого неприятного чувства – наоборот, было приятно и просветленно от того, что во сне не было страха.

Детских моих фотографий сохранилось штуки три.

Глядя на них, я отчетливо понимаю, что мама не была выдающимся психологом. Одевала она нас в конце тридцатых годов в коротенькие штанишки, бархатные курточки и беретики. Боже, сколько тумаков получил я за такую анахроническую униформу! И как крепко прилипла к моей веснушчатой роже кличка «гогочка»!

Неужели мать не могла понять, на какие муки обрекает нас?

Или это делалось наперекор бедности?

Поручика Искровой роты мама не дождалась. Вышла за отца в апреле 1917 года. Ей было двадцать три, отцу двадцать четыре.

«Здравствуйте, далекая и близкая царевна, греза и зоренька моя! Вот уж действительно: с добрым утром! Сейчас еще только 6 с четвертью утра, яркий солнечный блеск и покой. Так легко дышать после вчерашней бури в душной хате. Ах, Любанька, – простите, вырвалось это слово, которое я так люблю, потому что оно Ваше. Все мои думы и желания направлены только к одному – Вашему счастью. Мне вспоминается песня, стихи:

Море шумело, море гудело,
Волны сливались с волной, —
Сердце рыдало, сердце все ждало:
Милая, будь же со мной.
Море дробило утесы и скалы —
Сердце дробило себя.
Море в пучину других увлекало —
Сердце же гибло, любя.
Море утихло и блещет лазурью,
Радостен моря привет.
В сердце по-прежнему вопли и буря,
Сердцу влюбленному отдыха нет.

Да, именно сердцу влюбленному отдыха нет, да разве ему нужен он? Не в этом ли весь смысл и счастье любви, чтобы самоотверженно, с восторгом, со счастливою улыбкой отдавать любимому человеку все свои помыслы, желания, труд, здоровье, жизнь и видеть отраду только в том, чтобы зреть хоть проблески счастья у любимого человека и черпать новые силы для неустанной работы, украшать ему путь, целуя следы его ног, и плакать от счастья, что ты можешь и любить и принадлежать ему. Ваш Николаич».

А теперь опять из тех ситуаций, которые не сразу выдумает и бойкий беллетрист.

Май 1942 года.

Эшелон с блокадниками.

Мать – страшная старуха. Такой рисуют саму смерть. Только у покойников не бывает голодной дизентерии, а мать уже ничего не ест. Раньше не ела – нам все отдавала. Теперь появляется какая-то еда, но мать лежит на боковой полке пассажирского вагона и есть уже не может, ее то и дело несет кровью.

Вагон с офицерами-фронтовиками: едут в тыл в академию, здоровяки, битком набитые радостной жизнью, пьют, едят, играют в карты, спят со смачным храпом – вырвались из окопов, целые, с чистой совестью, впереди несколько месяцев тыла; вонючая старуха им, ясное дело, мешает. И вылечили!

Сел к ней в изголовье здоровенный танкист:

– Бабка, ты сейчас не рыпайся! Открывай рот! Ну! Вася, помоги!

Взяли и влили в нее полстакана чистого спирта. Покорчило ее минуту-другую, потом вырубилась. А проснулась – понос прекратился.

Везла же нас мать к Николаичу в город Фрунзе, где он проживал после положенной десятилетней отсидки с женой и двумя сыновьями. Они приняли нашу троицу на свои шеи и поселили во вполне по тем временам приличном сарайчике-флигелечке.

Так закончился этот платонический роман.

Еще первого сентября штатный капитан «Комилеса» Аркадий Сергеевич Конышев вызвал меня на связь с «Индиги» и сообщил о смерти Константина Симонова.

«Комилес» одиноко печалился в двух милях по носу посреди черной полыньи.

В 1975 году на этом «Комилесе» Константин Михайлович с женой и дочерью проплыли Арктику. Здесь он, верно, написал:

Кто в будущее двинулся, держись,
Взад и вперед.
Взад и вперед до пота.
Порой подумаешь:
Вся наша жизнь —
Сплошная ледокольная работа.

Да, написать такие строчки мог только тот поэт, который прошел Северным морским путем.

Вспомнилось, как в день пятидесятилетия с юбилейной трибуны Симонов сказал:

– Меня чуть не погубила тщеславно-неумеренная общественная деятельность на ниве литературы.

И надо заметить, что он сумел осадить себя круто:

Неужто под конец так важно:
Где три аршина вам дадут?
На том ли, знаменитом, тесном,
Где клином тот и этот свет,
Где требуются, как известно,
Звонки и письма в Моссовет?
Всем, кто любил нас, так некстати
Тот бой, за смертью по пятам!..

И близкие и далекие смерти, когда находишься в море, переживаются как-то отчетливее и масштабнее, нежели когда ты на земле.

– Хочешь, прочитаю, что он написал в памятный журнал, когда мы его высаживали в Певеке? – спросил Конышев.

– Конечно, Аркаша, – сказал я.

И он прочитал:

– «Мне и моим товарищам по путешествию на „Комилесе“, оказавшимся вашими гостями, хочется сердечно поблагодарить весь экипаж, весь ваш дружный коллектив за внимание, заботу, дружеское теплое отношение к трем сухопутным людям, затесавшимся в ваш морской монастырь. Я с большим интересом и вниманием наблюдал вашу непростую и нелегкую работу в этом северном рейсе. И был рад нашим встречам и беседам на литературные и исторические темы, беседам, как мне кажется, взаимно искренним и взаимно полезным. Морского дела я, правда, еще за один рейс не изучил, но ничего, я молодой, я еще исправлюсь! А вам всем доброго плавания и счастливых встреч с близкими! Шестнадцатого августа тысяча девятьсот семьдесят пятого года, борт „Комилеса“, в виду Певека. Константин Симонов». Все понял?