Никто пути пройденного у нас не отберет - Конецкий Виктор Викторович. Страница 91
Он не ответил, ему трудно было шагать с двумя мешками, битком набитыми котами и кошками, по обледенелым булыжникам нашего двора на деревяшке с резиновой нашлепкой.
– Где мы будем их убивать? – спросил я.
– Потерпи, малыш. Дойдем до поворота шоссе, и узнаешь. И все дела.
До поворота было около километра. Мы прошли этот путь не разговаривая.
Там душегуб сказал:
– Садись в сугробик, на обочину.
Я присел на корточки.
Душегуб свалил с плеча мешки с кошками и снял с меня рюкзак. Потом, тяжело опираясь о мою голову, сел рядом в сугроб, перевел дух, вытащил бутылку водки и глотнул из нее.
– Трех машин надо дождаться, – сказал душегуб. – Два мешка и твой рюкзак. А может, и одной хватит. И все дела.
– Вы их под машины бросаете? – спросил я.
– Увидишь.
Тьма, метель, пустое загородное шоссе. И руки мерзли даже в карманах пальто – я забыл рукавицы. Вероятно, я проныл что-нибудь о том, что хочу назад домой, к маме.
Душегуб не ответил, развязал рюкзак, достал верхнего кота, потряс его перед собой, держа за шкирку, любуясь здоровенным черным существом. Кот начал орать и по-всякому извиваться.
– На, возьми, – сказал душегуб. – Руки в нем погрей. У этого кота жена небось, что твой гвардейский гренадер. И все дела.
– Он убежит, – проныл я.
– Нет, – сказал душегуб. – Мы их убивать не будем. И они об том знают. К чухнам отправим. Они богато живут. И все дела. Ты только молчи. Тетки пронюхают – утром четвертинку не отдадут.
– А кто такие чухны?
– Финны. Чего-то машин долго нет. Как бы меня ненароком здесь опять молнией не шарахнуло.
– Зимой молний не бывает, – сказал я, грея руки в коте, который не вырывался.
– Меня всюду находят и наказывают. И за что наказывают? Первый раз был вроде тебя малолетком. Утром коров выгоняю в поле, молния прилетела – и нет одного уха… Гляди получше, у тебя глаза молодые, там что, фары? Машина? Стань на дорогу и руки крестом раскинь. Шоферы маленького пожалеют, приостановятся. Скажешь: заблудился, мол. Понял? И все дела!
– Я боюсь. Машину занесет, как они тормознут.
– Соображаешь, малыш. Для того тебя и взял, чтобы они притормаживали. Как я с одной ноги мешки в кузов заброшу? Незаметно надо, чтобы шофер не видел.
– Страшно, дяденька, – проныл я.
– Всем страшно, – сказал душегуб.
Я вышел на шоссе и раскинул руки крестом.
Черный кот повис на пальто, царапался и отчаянно орал.
В свете приближающихся фар кот засверкал огромным синим брильянтом.
Грузовик затормозил, душегуб закинул в кузов два мешка и вытряхнул туда же из моего рюкзака оставшихся четырех кошек.
Рюкзак он отдал мне.
А когда грузовик уехал, сказал:
– Жди, малыш. Пройдет много лет, ты будешь уже большой, и грустный, и больной, и к тебе придет мой сын. Он твой погодок. Его звать Леха. Потом пройдет еще много лет, и тебе станет совсем одиноко. И тогда к тебе придет моя внучка и дочка Лехи. Ее будут звать Соня. Она тебе поможет, но потом умрет. Ее убьет метеорит. Не бойся, малыш. Иди домой и жди их. И все дела. Ты их узнаешь, как я узнал тебя сквозь замочную скважину…
Сегодня я понимаю, что нахожусь в больнице. И понимаю, что меня мучают воспоминания о кошках только потому, что в кашалоте пахнет сырой рыбой, а кошки – это широко известно – любят сырую рыбу… Я уже могу сегодня смыкать концы с началами при наличии знания таких неприятных понятий, как смерть, например.
Но как научиться ничего не объяснять людям? Люди удивительно ничего не понимают! Даже такую вещь, почему собаки не любят кошек, приходится обстоятельно объяснять человечеству! А это так просто! Ведь собаки обыкновенно ревнуют кошек к людям! Это так обыкновенно, но все люди вокруг меня почему-то этому удивляются…
Тщательно все взвесив, я решил, что если останусь жить и выйду отсюда, то остаток жизни буду тратить заработанные деньги на то, чтобы хорошо, шикарно одеваться.
Когда ешь больничную еду без принесенного тебе с воли добавка, то возникает сиротское чувство, и я опять и опять вспоминаю маму…
Сегодня сон: вхожу в свою, но одновременно какую-то и не мою, выдуманную квартиру. Там незнакомая женщина, и я начинаю кидать в нее что под руку попадается, включая бумажные стрелы, которые я делаю, обрывая со стен старые, отстающие обои. Женщина куда-то прячется. Я выхожу на улицу – милиционер. Я жалуюсь на то, что в моей квартире незнакомый человек. Милиционер пугливо настораживается и не хочет идти со мной выгонять женщину. Возвращаюсь один. Никого нет, квартира пуста. Сажусь есть на кухне. И вдруг понимаю, что не проверил в спальне. Иду туда. В постели, где когда-то лежала моя Мэри-Маша, – худенькая, черномазая, довольно молоденькая женщина, которую я, преодолевая страх, колю маленькими ножницами. Женщина не выгоняется. И вот сейчас, после завтрака, я думаю, что это мог быть символ смерти.
Мне очень нравится мой сосед, который рассказывает про охоту.
Где бы узнать, что такое «ёж те нос»? Он часто говорит: «Я те, ёж те нос, дам прикурить!» И это его выражение напоминает мне «и все дела!» кошкогуба Сильвера.
Маша в гробу была прекрасна и до страшного молода. Вероятно, постарались театральные гримеры, они всегда любили ее – за красоту, профессионально: гримировать красавицу под уродку или молодую под старуху всегда легче, нежели наоборот. Ее вообще любили. И это видно было по количеству людей на похоронах и по цветам. И опять эта сирень, сирень, сирень… Прощаясь, я коснулся губами ее холодного лба и опустил в гроб иконку – незаметно. Маша всегда уверяла в своей набожности, хотя в практике женской жизни, мне кажется, не очень-то следовала догматам даже нашей – не самой строгой на свете – церкви… Взять хотя бы то, как она первый раз пришла ко мне… Нет, я еще не готов вспоминать об этом… Лучше вспомним, как прикатил с ней в монастырь недалеко от Михайловского, действующий; она познакомилась во дворе монастыря с каким-то стариком – вроде ключником, он свел ее с настоятелем, и мне уже было никак не развести их… И опять эта сирень, сирень, сирень… Потом поехали в Пушкинские Горы, я устал, жарко было, зарулил в рощу и заснул, положив голову на баранку: из Гатчины выбрались ранним-ранним утром. Кажется, и она заснула под шум древесных вершин в роще, ветер был ровный, июньский, и вдруг по крыше машины забарабанило осколками шрапнели, я проснулся, выскочил, думал, хулиганят мальчишки; никого вокруг не оказалось, только ветер усилился, предвещал грозу и при каждом порыве срывал желуди с дуба, под который я загнал машину; желуди барабанили по тонкому кузову оглушительно. Маша стала хохотать так, как можно хохотать только в счастливой молодости; она первый раз тогда перестала бояться грозы, и мне не надо было уверять ее, что я сделал хорошее заземление; ночью ходили к Пушкину на могилу; какая-то ее новая подруга, которую она встретила в столовой, поэтесса, поставила в нишу надгробия свечу, и мы все молчали, пока свеча не догорела… Это было несколько театрально и высокопарно, но хорошо, что это было…
Сегодня читал Амосова: «Не надо бояться последнего момента жизни. Природа мудро позаботилась о нас: чувство отключается раньше смерти… Неправомерная преувеличенность страха смерти…» Очень интересно он определяет характер человека как способность к напряжениям – по их величине и длительности. Человек совершенствует себя, неотступно развивая способность к сильным и длительным напряжениям… Боже мой, Боже мой! Какое горе, что я так тяжело болен и уже никогда не буду сильным человеком. Ведь будущее планеты в руках сильных характеров, и только сильные характеры смогут полноценно пользоваться благами созданного ими будущего…
Ей, конечно, вечно не везло с ролями. Да и таланта, вероятно, было маловато. А главную роль она получила самую несчастливую – до сих пор никто не верит, что пожар в театре произошел потому, что прямо на сцену попал метеорит. Не так уж много артистов гибнет на сцене. Судьба выбрала ее. И тем возвысила – и по заслугам возвысила, потому что любила подмостки истинно. И притом с ранней юности это вечное ощущение рока, страх перед молниями… И эта сирень, сирень, сирень… Куда я задевал дневники ее матери, жуткие по женской откровенности, драгоценные для меня, вечно страдающего незнанием женщин, выдумыванием их… В дневнике ее матери есть фраза, обращенная, вероятно, к любимому, который ее мать бросил: «Всегда помню, как ты играл моей грудью, как детишки с дорогой игрушкой…» Ах, что будет с этими дневниками, если я никогда не выйду отсюда…