Одиссея мичмана Д... - Черкашин Николай Андреевич. Страница 74

Я летел в Омск, я летел к Пышнову почти безо всякой надежды, что «сибирский сфинкс» нарушит обет молчания, данный им в камере кронштадтской следственной тюрьмы.

Самолет вывалился из облака над самыми городскими крышами, над уличными фонарями, над рекой с проломленным ледоколом руслом, в котором дымилась на морозе черная вода. Иртыш!

От огромного омского автовокзала маленький «пазик» вывернул на шоссе, уводящее в казахские степи, и через несколько часов вымо раживающей душу езды я вылез у околицы большого села. Две длинню щие, километровые улицы тянулись вдоль Иртыша – Ленина и Круп ской. Над заснеженными крышами горели редкие фонари. Маленький гипсовый Ленин в крашенном золотянкой пиджаке стоял на невысо ком постаменте по колено в снегу перед правлением совхоза.

В самом конце бесконечной улицы примостился крепкий кирпич ный домик в три окна. Я постучался в глухие, плотно сколоченные ворота. Мое явление среди ночи не было неожиданностью для хозяев домика. Я предупредил о своем визите по телефону, который поста вили Пышновым с месяц назад.

Иртышский затворник – бритоголовый сухонький старец с породистым тонким носом и голубыми глазами под седыми бровями – встретил напросившегося гостя с сибирским радушием: на столе дымились пельмени, пел самовар.

Он много и жадно расспрашивал меня о московских новостях, о Севастополе, в котором родился, о Кронштадте, в котором служил, и, конечно же, о флоте: что за лодки теперь, что за моряки ныне?…

Я рассказывал, разглядывая украдкой стены его пожизненного «отсека», пытаясь понять, как живет вдали от морей старейшина русского флота.

То было обычное деревенское жилище весьма среднего достат ка: крашеные дощатые полы, покрытые дорожками, беленые стены с фото в рамках. В красном углу – телевизор под белой салфет кой…

Моряцкое прошлое хозяина выдавали лишь пластмассовый яко рек-сувенир на столе да фотопортрет в простенке: 30-летний коман дир РККФ в беловерхой фуражке, с нарукавными нашивками «седь мой категории».

Странно было слушать в этих стенах по-петербургски правиль ную, городскую речь… Вой пурги, пение самовара, ночной собачий перебрех настраивали на охотничьи рассказы и прочие идиллические темы. Но Пышнов говорил о срочных погружениях, о балтийских глубинах, о навсегда исчезнувших в них подводных лодках…

Я готовился к великому труду – разговорить великого молчаль ника. Но мне не пришлось прибегать ни к каким ухищрениям. Просто в душе Пышнова прорвало наконец плотину. Ему надо было выгово риться за все пятьдесят лет, и более благодарного слушателя в этот момент рядом не оказалось.

Нет, он вовсе не жил бирюком. И здесь, в Иртыше, к нему заха живал иногда сосед-приятель, бывший старшина эскадрона; с ним Пышнов толковал о международных делах. Но разве мог эскадронец понять, что такое срочное погружение с дифферентом в трид цать градусов или всплытие под форштевнем линкора?

Мы проговорили почти что до утра. Оба разволновались не на шутку: Пышнов – от нахлынувших воспоминаний, я – от всего услышанного. Чтобы уснуть, и он и я выпили по таблетке диме дрола. А потом короткий зимний день отгорел в рассказах и расспро сах, и вечер, и полночи, и снова таблеточный сон, и еще день…

Да разве перескажешь всю жизнь за трое суток?! Что там тысяча и одна ночь Шахерезады!

Жизнь Пышнова делилась на четыре четкие полосы: белую, как гардемаринские погоны, красную, как флаги его кораблей, черную, как ночи ухтинских лагерей, и снова белую, как снега его одино чества.

Мой собеседник происходил из севастопольских моряков, заслуживших дворянство в морских баталиях и походах. Корни же рода уходили к одному из воронежских плотников, строившему для Петра первые русские галеры и брандеры.

Дед его, контр-адмирал Михаил Яковлевич Пышнов, был произведен в мичманы спустя четыре года после Крымской войны, в которой старший брат его, моряк, отличился на севастопольских бастионах. Вообще, Пышновы участвовали во всех войнах, которые вела Россия на Черном море; за это родичи Александра Александровича получили три десятины степной земли под Севастополем, на которых выстроили дом, разбили сад, виноградник и баштан. В этом-то доме и появились на свет семь братьев Пышновых и три их сестры – десять детей было у старого адмирала, бросившего свой семейный якорь на степном хуторе. Из семерых сыновей шестеро стали морскими офицерами (седьмой – армейским артиллеристом). Среди этой новой волны Пышновых-моряков был и отец последнего гардемарина – Александр Михайлович Пышнов, чье имя знакомо истори кам флота. Артиллерист от Бога, А. М. Пышнов был назначен коман диром заложенного в Николаеве наиновейшего для своего времени дредноута «Измаил». Вскоре он передал новостройку Иванову-Тринадцатому, а сам ушел на броненосный крейсер «Рюрик», спущен ный на воду спустя два года после героической гибели его предшест венника. Почти сто лет носили это славное имя русские корабли. Капитан 1-го ранга (впоследствии контр-адмирал) Пышнов был послед ним командиром последнего – пятого по счету – «Рюрика» и участ вовал почти во всех его боевых операциях на Балтике в первую миро вую войну, за что и был награжден золотым Георгиевским оружием.

– После февраля семнадцатого, – рассказывал Пышнов, – отец некоторое время командовал 2-й бригадой крейсеров Балтийского моря и далее принимал активное участие в спасении наших кораб лей и имущества от немецкого нашествия. До окончания граждан ской войны он служил в центральных учреждениях флота в Петро граде. А в двадцать девятом – умер дома от прободной язвы желудка.

Брат отца, мой дядя, старший лейтенант Дмитрий Михайлович Пышнов, погиб со своим эсминцем, которым он командовал, – «Лей тенант Пущин» – у вражеских берегов на Черном море. Михаил Михайлович сложил голову еще раньше – в русско-японскую войну во Владивостоке. Он был капитаном дальнего плавания Доброфлота. Алексей Михайлович, артиллерист, убит на турецком фронте в конце войны.

Яков Михайлович, старший лейтенант, служил на гидрографи ческих судах, в гражданскую воевал на стороне красных, плавал на Тихом и Северном океанах. Неизвестны мне лишь судьбы Бориса и Василия Михайловичей. Оба были кавторангами на Черноморском флоте и, скорее всего, ушли со своими кораблями куда-нибудь в Бизерту.

Такая вот родословная…

Нас с Борисом, со старшим братом, определили сначала в Москов ский кадетский корпус – в Петроградский недобрали полбалла по математике. Потом отец сказал: «Ну хватит «ать-два» изучать, пора к делу приобщаться». И я подал рапорт о переводе в Морское училище. Перейти туда можно было, только если по всем предметам высокие баллы. Никаких скидок на династию, деда-адмирала, отца-коман дира… Мне пришлось год заниматься в пансионе отставного каперанга Анцова, который готовил юношей для поступления в Мор ской корпус весьма и весьма…

Наконец в 1916 году я стал гардемарином…

Морской корпус… Еще не все, что должно, сказано об этом зна менательном творении Петровом – школе навигацкой, морском учи лище, из которого двести восемнадцать лет выходили командиры бригов, фрегатов, клиперов, крейсеров, броненосцев, эсминцев, лин коров, подлодок… И не только они, но и знаменитые художники, поэты, бунтари, открыватели земель, мужи науки, покорители морей и океанов… И доныне эти старые стены на Васильевском острове передают что-то такое своим питомцам, что долго отличает их потом от выпускников всех прочих училищ страны…

Все герои этого романа вышли из ворот Морского корпуса: Ризнич, Домерщиков, Ларионов, Щенснович, Беклемишев, Левицкий…

В марте 1918 года Морское училище упразднили.

Пером писателя. «В один мартовский день, – писал одно кашник Пышнова выдающийся советский маринист Леонид Собо лев, – те из гардемаринов, которые за это время не смылись к Кале дину на юг или к Миллеру на север, вышли на набережную с бухан кой хлеба и фунтом масла, отпущенными комитетом на первое время, и разделились на две неравные части: большая подалась по семьям, где их через родных пристроили по продкомиссиям, по службам или по университетам – доучиваться, а меньшая, бездомная и не имеющая в Петрограде теток, скромно пошли по судовым комите там „наниматься в бывшие офицеры“.