Хмель - Черкасов Алексей Тимофеевич. Страница 52
Никакого ответа. Только звон кандалов на тракте.
Впереди – трое верховых в шинелях и с ружьями. За ними каторжники, по три в ряду. Мокей с Микулой шли головными, и между ними еще какой-то богатырь. За их спинами – верижники Никита и Гаврила и апостол Ксенофонт. А вот и знакомые посконники, с которыми шла от Поморья. И Поликарп Юсков, и Трохин, и Пасха-Брюхо, и Мигай-Глаз! Сколько их? Полсотни душ! И всех их оглаголал иуда Калистрат многомилостивый!..
Мокей, Микула и все единоверцы глядели на Ефимию. как на чудо, осеняя себя крестами. Не видение ли?
Ефимия стояла на коленях и молилась.
Подъехал верховой стражник в серой шинели на карей лошади и, взмахнув плетью, крикнул:
– Пшла, пшла, баба! Чаво молишься? Баба ни слова в ответ.
– Пшла, грю! – И хлестнул плетью. Ефимия не ойкнула, только чуть вздрогнула.
Мокей рванулся было к подружии на выручку, но удержали Микула и верижник Гаврила со спины.
– Р-р-растопчу, стерва! – Стражник направил коня на Ефимию, но конь попятился, как перед высоким барьером. Ефимия даже не подняла голову. – Да ты што, баба? Пшла, грю!
– Топчи, топчи! Бей плетью, руби шашкой. Исполни волю сатаны, и благодать тебе будет от царя-батюшки.
– Эв-а! – покосился стражник. – Али у те кто из сродственников в каторжных?
– Муж мой.
– Эва! Который?
– В первом ряду. Дозволь передать узел.
– Не положено. С начальником говори, с офицером. Подъехал конвойный офицер. Что еще за женщина с узлом? Тут и становой пристав подошел. Так, мол и так. Жена одного из каторжных, Мокея Боровикова, осужденного в Тобольске за убийство купца Тужилина на вечную каторгу. Узел ее тщательно проверен.
– На ваше усмотрение, – отговорился грузный становой, а сам в сторону: пусть конвойный офицер решает, допустить или нет жену на свидание с каторжником.
– Не будет свиданки, говорю. Ступай, баба! – И, подобрав поводья солового иноходца, поехал сбочь строя этапных, усталый и злой как черт, отупевший от непрерывного звона кандалов.
Мокей неотрывно глядел на Ефимию. «Подружия моя, подружия! Едная на всем белом свете. Не зрить мне тебя до скончания века. Кабы раньше пригляделся к тебе, подружия, понял бы тебя нутром, разве была бы мне каторга? Подружия! Прости мя», – думал Мокей, стиснув зубы. И вдруг как волною ударило: «Благостная! Благостная! Исусе Христе! Благостная!» И, гремя цепями, каторжные, вчерашние общинники, попадали на колени и молились, молились, будто зрили не Ефимию, а богородицу пречистую, сошедшую с небес на кандальный тракт.
Один из апостолов Филаретовых, Тимофей, затянул псалом: «Восстань, господи, во гневе твоем, подвигнись супротив врагов лютых, сиречь еретиков-щепотников, и дай им суд и кару!..» – и гаркнул на всю степь: «Кару, кару, кару!..»
– Молчать! Молчать! – метался на коне конвойный офицер и хлестал каторжных плетью.
Пешие стражники ощетинились ружьями.
– Гнать бабу! Гнать! – рыкнул офицер, налетев на Ефимию с плетью, но не ударил. Двое стражников подхватили Ефимию под руки и поволокли по тракту в сторону деревни. Саженей на двести отнесли и там бросили вместе с ее узлом. Она тут же поднялась и пошла следом за стражниками.
– Стерва баба, н-назад!
– Иду назад. А вы вперед гнали.
– Поддать, што ль! – И поддали Ефимии, но разве ее устрашишь такой поддачкой, если раскаленной клюшкой Филарет не мог исторгнуть из ее груди вопля?
Пришлось одному из стражников караулить Ефимию, а другой ушел загонять этапных в острог.
Всю ночь Ефимия провела у острога, прячась от стужи возле высокого забора.
На зорьке, когда над степью курился туман, поднялись каторжные. Слышались хриплые голоса стражников, унтеров, а потом и звон цепей. Ефимия опять вышла к воротам острога. «Иди, иди, холера! До чего же ты вредная баба! Вот заявится из деревни старший офицер, заработаешь порку. Чистое дело – заработаешь!»
Отдохнувший в деревне старший конвойный офицер на этот раз смилостивился, заговорил с Ефимией. Кто? Откуда? Далеко ли та община раскольников, где скрывались беглые каторжники? И правда ли, что общиной правил духовник самого Пугачева и что они, общинники, будто бы шли в Сибирь, чтобы поднять каторжан на восстание?
Ефимия сказала, что они шли в Сибирь, на Енисей, в тайгу, спасаться от анчихриста и что никому зла не сделали, а жили тихо и мирно, и за все в ответе перед богом.
– Говори! Слышал, как вы там жили в общине! И сами себя терзали, и архиерея с губернатором закидали грязью. За такое дело – всех на каторгу! – И, помолчав, спросил: – А где та баба, которую на суд привозили в Тобольск? Ребенка ее удушили какие-то апостолы, и ей груди прожгли – вчистую изуродовали. Живая?
– Живая, – тихо ответила Ефимия.
– Не убежала из общины?
– Куда же ей бежать?
– В монастырь ушла бы в православный. В Томске есть такой монастырь.
Ефимия просила дозволения проводить мужа Мокея по тракту. «Там я уйду в свою общину. Пешком сюда пришла, чтоб повидать мужа и проводить его».
– Чудище твой муж. Бревно.
– Какого бог дал.
– Ищи другого. Самое время. Из вечной каторги не возвращаются. Понимаешь?
– Одна буду жить.
– Ребятишек много?
– Много, – соврала Ефимия, а в сущности сказала правду: мало ли она выходила ребятишек от смерти за долгую дорогу от Поморья?
– Сожрут тебя каторжные. Не боишься?!
– Меньше мучиться, барин, коль сожрут.
– Ладно. Разрешу тебе идти рядом с мужем, только придется обыскать тебя всю до нитки. Чего доброго, напильник передашь или какую-нибудь пакость. Согласна? Имей в виду, баба, при обыске раздену. Или проваливай дальше!
Ефимия побожилась, что с ней нет никакой пакости. Но разве конвойный начальник поверит? Ни богу, ни брату, ни матери родной такие люди не доверяют. Испытанное дело. Каторжных гнать из губернии в губернию по Сибири – не солому везти по тракту.
Как ни стыдно было, а пришлось Ефимии раздеться в караульном помещении. Обыскивать вызвали одну из благородных арестанток – шла на вечное поселение. Тут же сидел и сам конвойный начальник. Таращил глаза на Ефимию да причмокивал Губами: так бы и сожрал.
– Красотка ты, скажу! А? Какая, а? – И не стыдно вам, ваше благородие?
– При моем деле стыд вышел из употребления. А что у тебя за рубцы на груди и на животе? – И подошел посмотреть. Ефимия готова была выдрать ему глаза, но стерпела.
– Э, да не тебя ли жгли, баба? Чистое дело, тебя!
– Отроду такие рубцы. Отроду.
– Ври! Или я сам не клеймил шкур каторжанских? Трудно было, а? Ревела?
– Радовалась и молилась.
– Ну, ну. Не пугайся и не ерепенься. Выгоню из караулки, и пометешься одна по тракту. Я всех щупаю, баба. Такая моя должность. По грудям-то не видно, чтоб у тебя было много ребятишек. Меня не обманешь – свою бабу имею. Трех народила – и титьки опустила, как и должно. А ты красотка.
Стыд и срам, а что поделаешь? Вот они какие, слуги анчихристовы! Есть ли у них совесть? Или они ее потеряли еще в утробах своих матерей?
Из караульного помещения, когда этапные выстроились перед выходом на тракт и телеги с поклажей и с больными выехали за ворота, конвойный начальник сам вывел Ефимию к Мокею:
– Молись богу, бревно! Жена твоя – сто сот стоит, если явилась проводить тебя, чудовище.
Мокей не успел ничего ответить, как Ефимия опустилась на колени, перекрестилась и поцеловала кандалы на его ногах.
– Подружия! Их ли лобызать?!
– Долго тебе их носить, Мокеюшка. Дай бог, чтоб не погубили они в тебе живую душу. Оттого и поцеловала их – не чувствуй их тяжести.
Мокей трудно захлюпал носом:
– Подружия моя! Едная! Не зрил тя, не понимал!.. Мытарил, яко алгимей треклятый!..
– Поцелуй меня, Мокеюшка. Сколь не виделись? Знала же, не забыла, что Мокей никогда не целовал ее.
И умел ли, отважный и бесстрашный поморец?
Гремя цепью, Мокей неловко поднял руки, обнял Ефимию, как мог, и прильнул к ее устам – не оторвать. «Подружия!.. Едная!.. Светлая!.. Благостная!..»