Черный тополь - Москвитина Полина Дмитриевна. Страница 51

– Ишь ты! – безразлично отозвался Филимон Прокопьевич, стягивая дождевик с черной борчатки. – Про сон опосля доскажешь. Дай-ка мешок. Да который почище.

– Куда с мешком-то?

– Не твое дело. Живо мне!

Меланья Романовна подала мешок.

– Топи большую печь, штоб избу нагреть да похлебки сварить. Рыбешки на варево дам, копалушек, рябчиков. И баню пусть Мургашка стопит. Попарюсь маненько.

Уделив старухе пару копалух, трех рябчиков, десяток мерзлых хариусов и ленков, Филя собрался уходить, предварительно нагрузив мешок дичью и рыбой.

– К ведьме собрался?

– Молчай!

– Осподи! Хоть бы помереть мне! Покарает тебя господь, Филя. Погоди! Никакого пригрева от тебя не вижу. Сколь годов! Как заявишься, так бежишь к ведьме аль по магазинам шастаешь. И корову в тартарары сбыл, и нетель. И куриц перевел. Чем жить-то мне? С сумой пойти – силов нету. Знать, отходила. Кабы не Полюшка, с голоду померла бы.

Филя махнул рукой. Наслышался он разных песен от своей «непроворотной туманности»,

– Ты же при колхозе состоишь? Пусть помогают. Моя линия при лесхозе. Такая жизня происходит. Планиды наши с тобой разошлись. Если не хошь одна жить, возьми в дом Марию с ребятишками.

Меланья Романовна поджала губы и отвернулась.

– Во сне-то мне привиделся вовсе не Демушка, а покойничек свекор, – вдруг сообщила Меланья Романовна и перекрестилась.

Филя торопливо вышел из избы.

– Тьфу, пропастина! Доколе будет скрипеть? – спросил сам себя, охолонувшись на свежем воздухе.

III

Дула верховка.

Рваные хлопья облаков заслоняли полуденное солнце. Хвойный сивер Татар-горы темнел лиловым пятном, а юго-западные склоны багряно рдели. По затенью Татарской рассохи толпился плотный лес, а на восточных склонах виднелись прогалины – елани. Почернелый снег под настом смахивал на чешуйчатый панцирь.

На вытаявшей полосе, возле кучи прошлогодней соломы, от которой несло йодистым запахом прели, мышковала желтая лисица. По ее следу, взгорьем, крался здоровущий волк, а за ним – волчица, до того отощалая, что ее ребра выпирали из-под кожи, что обручи на бочке. Шерсть стояла дыбом, хвост, как прут, волочился по проталинам.

Волчица задержалась на обочине полосы возле кустов черемухи; волк осторожно полз на брюхе к лисице. Ветер верховки тянул на него, и он, чуя запах псины, крался так ловко, что корка хрусткого наста не шуршала под его тяжестью. Волчица неотрывно следила за ним. С ее усатых губ текла слюна, а по отвисшему брюху с набухшими сосками пробегала судорога. Изголодалась она, избегалась в зимнюю свадьбу.

Волку оставалось осторожно подтянуть зад и – прыгнуть на лисицу, как вдруг, совсем рядом с черемухами, хрустнул наст. Волчица успела повернуть голову. Прямо на нее уставилась круглая дырочка ружья. Она видела лыжины, две ноги в серых пимах, низ белого овчинного полушубка и, рванувшись к кустам, оглохла от выстрела. Она еще подпрыгнула вверх, упала, кинулась в сторону, сунувшись мордой в кусты: передняя правая лапа была подбита.

Из-за кустов прыжками вылетел волк; человек с одноствольным ружьем, не успев выбросить стреляную гильзу, остолбенел от ужаса. Но тут же перехватил ружье за ствол и, орудуя им, как дубиною, огрел волка по голове. Удар был до того сильным, что матерый хищник перевернулся вверх лапами, но тут же вскочил.

Длинная, горбоносая морда старого волка с торчащими ушами, узко поставленные горящие глаза, могучие лапы, чуть вывернутые наружу, клыкастая пасть – вот все, что успел разглядеть человек за какую-то секундную передышку.

Борьба за жизнь предстояла неравная. Длинные, не охотничьи лыжины, привязанные к пимам сыромятными ремнями, мешали путнику. Он пытался освободиться от них, движениями ног растягивая ремни, а волк кидался на него то с одной стороны, то с другой, ловко отскакивая от ударов… Волчица, рыча, пятная кровью снег, тоже ползла к нему.

Орудуя левой рукой, путник приловчился сбросить заплечный мешок, в котором что-то стукнуло. Волк моментально вцепился в мешок и откинул его в сторону. Подстреленная волчица, бросаясь по снегу туловищем, запустила клыки в лыжину и так рванула ее на себя, что охотник опрокинулся на спину. И сразу же бросился волк, пружиня мускулы, готовый перекусить человеку горло. Но тот ухитрился перекинуть волка через себя, моментально освободив ноги от пимов. Теперь он был бос, в холщовых портянках. Шапка его валялась на снегу. Его белые волосы свисали прядями на просторный лоб, закрывая впадину левого глаза под кожаным кружочком. Отмахиваясь от волка, охотник сбросил белый полушубок, оставшись в грубой солдатской гимнастерке под ремнем. «Нет, вы меня живьем не возьмете!» – приговаривал он, отбиваясь от зверей.

Раздавались рычание – надсадное, утробное, – хруст уминаемого снега, хищный щелк зубов и трудные, отчаянные крики человека.

Он звал на помощь, проклинал, бил, бил! Но что он мог поделать с двумя хищниками? С разгоряченного его лица градинами катился пот. Дышал он тяжело, прерывисто. Его единственный глаз, светло-синий, расширенный от ужаса, глядел по сторонам как-то странно дико, не моргая. Он не знал, сколько времени бился с волками. Он еле стоял на ногах. И тем свирепее наседал волк. Старый хищник брал жертву измором.

– Помо-оги-ите-эээ!

Истошный зов человека разбудил эхо в рассохах Татарского хребта.

Черные вороны, неизвестно откуда налетевшие, кружились прямо над его головой, каркали, перелетая с березы, к стволу которой он прислонился спиной, на куст черемухи и обратно.

И это нудное карканье ворон, и волчья осада так измотали путника, что он едва держался на ногах и, качаясь, то отступая на шаг от березы, то снова прислоняясь к ней, бормотал что-то невнятное. Смерть как бы глянула ему в лицо двумя парами звериных глаз, каркала над ним, как щипцами схватывая за сердце. Он уже знал совершенно определенно, что продержится на ногах не больше часа, а затем сунется в снег, – и конец! И смерть настанет трудная, мучительная.

Набравшись сил, он снова несколько раз крикнул:

– По-о-мо-о-гии-те-ээ!

И как бы в ответ прямо перед ним, задрав голову, завыла волчица. Это был не просто вой, а гудение – тугое, протодиаконовским басом. Ничего подобного он за свою жизнь не слыхивал.

Мысли его путались, а волк в полутора шагах от него, ощерив пасть, подобравшись, готовился к прыжку.

Когда и с какой стороны подоспела подмога?..

Он даже не сообразил, в чем дело, когда увидел, именно увидел, а не услышал, большую черную собаку. Он сперва принял ее за третьего волка, но когда собака бросилась на волчицу, он громко крикнул:

– Дави ее! Рви! Рви!

Вдруг собака пронзительно взвизгнула и кинулась прочь. И в то же мгновение донеслось до его слуха откуда-то со стороны:

– А-а-нисья! Анисья! Вернись!

Кто звал? Какую Анисью? Ему было решительно все равно, но Анисья – шла, бежала, спешила. И это имя иглою прошило его насквозь, оно слилось с ним, с его жизнью, со всеми его надеждами на будущее. В Анисье – жизнь, живинка! «Анисья! Анисья!» – выстукивало его сердце. И он, собрав все свои силы, громко закричал:

– Анисья! По-о-омоги!

Если бы он мог хоть на мгновение оторвать взгляд от хищников, особенно остервеневших в последнюю минуту, он бы увидел, как взгорьем, поперек полосы, бежала женщина в черном полушубке с вилами в руках.

Это и была Анисья Головня.

Мать ее, Авдотья Головешиха, стоя на санях-розвальнях, кричала дочери что есть мочи, чтоб та вернулась.

Ехали они за сеном. Анисья, как только услыхала зов о помощи, долго не раздумывая, схватила с саней железные вилы и, не мешкая, кинулась в гору.

Гнедой конь, почуяв волков, закусив удила, взял махом вверх по Татарской рассохе, звонко щелкая шипами подков о ледок почернелой дороги.

Авдотья Головешиха, отчаявшись вернуть Анисью, намотав вожжи на руки, пыталась было сдержать Гнедка, но то ли у ней силы не хватило, то ли испуг одолел, но конь будто не чуял вожжей. Он летел с такой быстротой, что сани, визжа стальными подполозками на раскатах, готовы были перевернуться вверх тормашками. Головешиха, вцепившись в отводья, сидела на санях ни жива ни мертва.