Конь рыжий - Гуль Роман Борисович. Страница 43
В горнице на деревянной кровати, надрывая грудь, кашляла девушка. Просвирня взялась раздуть потухший самовар и вскоре в темноватой прихожей, освещенной светом розовой лампады, мать засыпала на лавке и этот сон у просвирни был как никогда отдохновенен. «Мам… а мам… кто пришел… а?». – «Странные, Лиза, странные», – слышит, засыпая мать. «Мам… а куда они идут?», заливается легочный клокочущий кашель больной девушки – «Далеко, Лиза, – далеко…»-.
Звон к ранней обедне разбудил странниц. По церковному двору, вея космами, прошел священник. Охая и крестясь, на крыльцо кормить кур вышла просвирня. Солнце, куры, тишина, у церкви, обивая с него поржавевший, облетающий цвет, ветер треплет сиреневый куст.
Застив ладонью глаза, просвирня с крыльца глядит вслед уходящим странницам. Несмотря на шестьдесят четыре года Анна Григорьевна идет легко, отдохнула и мать. Проселочник стелется меж пшеничных полей, с них налетает духмяный ветер, а в полях тишина, только высоко трепыхается, словно не могущий улететь, утренний жаворонок, да где-то далеко в поле ковыряется скорчившийся одинокий мужик.
Знаток духовных стихир, Анна Григорьевна неестественным крестьянским наголоском находу поет тропарь покровителю плавающих и путешествующих Николаю Угоднику «Правило веры, образ кротости»;
так всегда тоненько-тоненько, по монашечьи певала странствуя по святым местам. Мать наизусть знает, что пройдя за Романов им надо свертывать на Миргород. За ними, нагоняя, тарахтит телега, поднимает в солнечных лучах клубы горячей пыли; изредка возница лениво взмахнет кнутом; поровнявшись, мужик долго глядит на странниц, пока они не скроются у него из глаз; и опять поля, дорога, в небе длинные растянувшиеся облака.
В Романове мать постучалась в крайнюю хату; окошко приподнялось, выглянула повязаная платком баба с бельмом на глазу.
– Ночевать пустите?
Недружелюбно одним глазом оглядывая странниц, кривая баба не отвечала.
– Мы полотенце дадим.
– Идите, – сказала равнодушно и слышно, как босиком прошлепала к сеням, с шумом сняв щеколду, – только в хате-то местов нет, самих пятеро, под навесом переспите.
Навес обступили пирамидальные тополя с блестящими, словно отлакированными листьями; в лунном свете тенями на стене чернеют вымахнувшие саженные мальвы; с соломы матери видны небо, звезды, но дорожная усталось уносит мать в бессознанье, ей кажется, что она летит вместе с этой ночью, с лесным поселком, неразделимая от этих серебряных звезд, от тополей, освещенных желтым обрезком мусульманского полумесяца.
На рассвете баба хозяйски осмотрела полотенце и после этого рассказала, как идти на Миргород.
XII
Полями, лесами, межами, проселочниками, большими трактами уже давно идут странницы, делая в переход верст по тридцать. Растертые ноги лечат подоржником, недаром он и растет по обочинам дорог; иногда за день не встретят живой души, иногда от верховых, от подозрительных пеших, хоронясь, бросаются в хлеба. Раз испугались в поле двух вахлаков, один оборванный, взлохмаченный приостановился и с сиплым хохотом закричал: «Семка, а одна-то ще годится!». Молча, испуганно, не оглядываясь, уходили от них странницы.
После многих ночевок мешки поопростались. За долгий путь люди встречались разные, кто совсем не пускал ночевать, говоря: «много вас теперь шляется, может буржуи какие беглые скрываетесь», кто запрашивал и кофту, и полотенце, с ними торговались, а многие ничего не брали, кормили и указывали дорогу.
Уже давно странницы идут по следам войны, попадаются обвалившиеся окопы, разбитые артиллерией церкви, сожженные хутора, в изнеможеньи повисшие меж речными берегами взорванные мосты. Над безлюдными полями, через силу маша крыльями, тянут стаи грачей. В полевой тишине Анна Григорьевна поет «Волною морскою скрывшего древле», а мать идет с думами о своих детях.
После многих недель пути, подходя к Полонному, мать сильно волновалась: тут надеялась узнать, где лучше перейти границу. Но за неделю жизни в Полонном ни у кого не узнала, годно ли для перехода заученное ею по семиверстке направленье. А задерживаться нельзя, в волненьи и бездействии только падают силы, и мать решила все же идти на-авось по зарубленному в памяти пути, жившему в мозгу огненной ломанной линией, уводящей из России.
Перед уходом пошли на реку искупаться. Медленная река дремала на солнце. У мостков бабы полоскали белье, словно со злостью колотя его вальками. С мостков, завизжав, в реку бултыхнулась широкобедрая баба и поплыла, подбрасываясь лягушкой, показывая из воды ягодицы. Купаясь, баба перекликалась с товарками и, наконец, выскочив, схватив одежду и трепыхая грудями, согреваясь, побежала по траве. Возле поодаль раздевавшихся матери и Анны Григорьевны, она приостановилась и, присев на корточки, стала одеваться.
– Ох, тут глыбко, не суйтесь, у нас прошлый год тут парень утонул, – проговорила баба, останавливая пошедшую-было в воду мать. – А вы нездешенские?
– Нездешние, мы на богомолье идем, – и под влияньем все того же томящего страха за правильность взятого пути, мать неожиданно для самой себя вдруг добавила, – в Почаев хотим, да вот не знаем, как границу-то перейти.
– Ааа, – таинственно протянула баба и сделав значительное лицо, подсела поближе, подрагивая холодеющим под рубахой телом. – А я вам вот что, я вам человечка найду, через границу водит, – зашептала она, – брат мой, если хочете проведет и дорого не возьмет.
Прямо с реки мать пошла к бабе. Бабина хата темная, в красном углу смуглая божница с картинками святых, густо засиженными мухами. У печи что-то стругает хмурый солдат, бабин брат, контрабандист, ходящий за товарами в Польшу. Выслушав зашептавшую сестру, он не изменил хмурости лица и исподлобья оглядев мать, пробормотал, что раньше чем через неделю не пойдет. Но с ним мать и не согласилась бы идти, уж очень жуток, и мать ответила, что неделю ждать не может.
– Как хочете, ступайте сами, только вострей глядите, у границы-то там не милуют, – проговорил солдат и опять застругал, взвивая фуганком стружки.
Веря в свои молитвы, которыми горячо молилась на-ходу по лесам, по дорогам, по ночам в чужих хатах, мать решила завтра же идти на Шепетовку по заученному по карте пути. Последнюю ночь в Полонном мать молилась, как никогда. А в желтоватой мути рассвета, с полегчалыми мешками странницы уже шли вдаль новой дороги. Но чем ближе к границе, тем путь опаснее, состоянье томительней, иногда пугались случайного крика, подозрительно глянувшего встречного, часто бросались в хлеба, скрываясь от пеших, конных, от проезжавшей телеги.
Когда дошли до лесного железно-дорожного пути на Шепетовку и пошли по шпалам, вздохнули свободней: встречных нет, тишина; только раз издалека показалась дрезина и на ней, будто, вооруженные. Что было сил странницы сбежали под откос, залегли в чащобе. Были слышны голоса, гул колес и опять всё напоено лесной тишиной. За день увидели только один перегруженный пассажирами поезд, из которого какой-то ребенок замахал им белым платком.
К вечеру, дойдя до железнодорожной будки, решили попроситься переночевать у старика-сторожа. Старик принес сена, настелил на полу и, осмелев, странницы рассказали, что идут в Почаев на богомолье, да боятся пограничников.
– На Шепетовку ни-ни, упаси Бог, не идите, – проговорил старик, – в каждой хате солдаты, – и пригоршней чеша седую кудлатую бороду, добавил, – вы полотна держитесь и лесом на Словуту берите, а на Шепетовку ни-ни, пропадете, верное дело.
Мощные словутские леса ревут под натиском ветра; сосны, ели ушли в поднебесье; в бору пахнет смолой, грибами, всей пахучей духотой краснолесья. Приостанавливаясь, странницы собирают ежевику, костянику, на полянах не раз кипятили чайник, закусывали и снова идут по ревущему многовековому лесу, по дорогам, изрезанным сказочными корневищами. В отрочестве мать мечтала вместе с набожной теткой Варварой Петровной пойти богомолкой по России, но пошла вот только так на Почаев, в революцию.