Воевода Дикого поля - Агалаков Дмитрий Валентинович. Страница 5
Вильгельм фон Фюрстенберг видел, что битва проиграна. Ливонцы глупо угодили в ловушку хорошо известной европейской военной стратегии «караколе», разработанной в свое время швейцарцами и французами. Треть его рыцарей и оруженосцев полегли под прицельным огнем стрелецких мушкетов. Еще половина потеряли коней и были ранены. Только оставшейся трети рыцарства удалось увернуться от русского свинца. Потеряв полководцев, они ринулись на русских разрозненным строем и теперь тоже таяли на глазах…
Видел магистр: больше числом было русских, как и земля их была куда обширнее ливонской; ожесточеннее они дрались, презрев все рыцарские правила. С какой-то веселой дьявольской злобой вырубали они все новые коридоры в чужих землях для своего неугомонного и ненасытного царя…
Магистр поднял руку в стальной чешуйчатой перчатке и дал отмашку. Герольдмейстер, глаз с него не сводивший, тоже махнул рукой. И вновь выстрелили трубы гортанной медью в летнее небо над Дерптом. Но теперь глас этот напоминал вой смертельно раненного волка, нарвавшегося на матерого медведя, зимняя спячка которого неосторожно была кем-то потревожена.
Это был сигнал к отступлению.
А отряд русских дворян уже во весь опор поднимался на холмы.
– Смотри, смотри! – указав острием сабли вправо, окликнул Григория Петр. – Да это ж Степан наш – живой, черт!
Григорий хоть мельком, но уловил взглядом первого всадника из небольшого отряда, что тоже рвался на холмы. Это и впрямь был Степан: как и они, он летел с парой десятков молодцов из дворянской конницы с явным намерением атаковать магистра.
– Опередим его, Петька?! – азартно прокричал Григорий. – Не отдам Степке магистра, сам возьму! Первым доберусь!
Увидев два отряда дворянской конницы, и часть татар оторвалась от битвы и понеслась вслед за ними на холмы Дерпта. А там, под стягами ордена, Вильгельм фон Фюрстенберг уже готов был принять свой жребий – разбитого наголову полководца, спешно покидающего поле битвы и оставляющего за спиной тысячи раненых соплеменников.
– Филипп, возьми их на себя, – кивнув на русских конников, сказал он брату, ландмаршалу ордена. – Преподай урок этим зазнайкам.
Тот кивнул, опустил забрало. Ряды сомкнулись за магистром, рыцари ощетинились копьями. Молодые русичи не рассчитали сил, решив атаковать противника: и числом их оказалось меньше, и ливонские рыцари были не в пример опытнее. Сотни полторы русских и татар, занеся сабли, влетели на холмы, но тотчас треть из них опрокинулись под градом свинца ливонских стрелков. И все-таки татарские стрелы выбили почти половину герольдов, заставив их, роняя медные трубы и хватаясь за пробитые шеи и грудь, пасть на землю. Положили те же стрелы еще и десятка два ливонских мушкетеров, а вот уязвить рыцарей, прикрывшихся щитами, они не смогли.
Уцелевшие ливонские рыцари врезались в ряды зарвавшихся русских дворян, показав им, каково это – идти с кривым мечом на рыцарское копье! Еще десятка три дворян ливонцы сбили с коней и пригвоздили копьями к земле. А затем, обнажив длинные тевтонские мечи, ударили русским в спину.
– Немчура, сукины дети! – отмахиваясь от ливонца саблей, кричал Петр Бортников. – Чтоб ты пропал, окаянный!
– Сдохни! Сдохни! – вопил где-то неподалеку Степан Василевский.
А Григорий оказался среди тех полутора десятков отчаянных, что успели прорваться и через огонь мушкетеров, и через линию рыцарей с копьями. Смельчаки влетели на самую вершину холма, где рыцари взяли своего магистра в круг. На несколько мгновений взгляд Григория встретился с непроницаемым, полным льда и презрения взглядом Вильгельма Фюрстенберга. Тот уже успел надеть шлем, но забрала не опускал, словно насмехаясь над своим врагом. Столь откровенное презрение еще более разбередило сердце юного воина, но что могла сделать против многочисленных копий его сабля? Чужеземные рыцари даже не обнажили мечей – они просто ощетинились и стояли недвижно, будто каменные изваяния.
Григорий Засекин ухватился за наконечник ближайшего копья и отвел его в сторону, намереваясь прорваться внутрь, но тут ландмаршал ордена Филипп Фюрстенберг поднял арбалет и отправил стрелу прямо в голову молодого русича. Лишь в последнее мгновение Григорий успел прикрыться щитом. Стрела однако пробила сталь и на дюйм вошла в плечо. Боль обожгла сильно и горячо, Григория повело в сторону. Но выстрел этот оказался далеко не последней опасностью, поджидавшей такого сорвиголову, как новик Засекин. Один из рыцарей, уложив мечом безвестного русского всадника и оглянувшись, увидел, что магистра атакуют. Он стремительно развернул коня и занес меч над дерзким русичем… Григорий почувствовал лишь, что в голове неожиданно зашумело, точно вечевой колокол ударил у самого уха, и что-то горячее покатилось по лицу, ослепив левый глаз. Но правым он успел заметить насмешку на сухих губах старого магистра. Увидел, как тот повернул коня и, в сопровождении свиты и знаменосца, будто ничего и не случилось, поехал с холма прочь…
А еще он увидел вновь занесенный над ним длинный ливонский меч, но тому так и не суждено стало выполнить свою смертоносную миссию. Потеряв сознание раньше и выпустив поводья, Григорий мягко соскользнул с коня вниз. Немецкий меч рассек воздух у самой его шеи, просвистев, точно порыв ледяного ветра…
…Ему было жарко на сеновале. От летнего пекла, горячей соломы, теплых женских рук. Солнце било отовсюду сквозь щели, где-то за двором звонким лаем заливался Волчок. Солома приятно покалывала тело, забивалась куда ни попадя…
– Ах ты, княжонок мой милый, – шептала она ему в ухо. – Сколько ж тебе годков-то исполнилось?
– Пятнадцать, – отвечал он. – А тебе?
– Ой, и не спрашивай! – засмеялась она.
– Нет, скажи!
– Не скажу!
– Скажи, Маруся, – настаивал он. – Я же сказал…
– А ты меня не разлюбишь?
– Да что ты?! Не разлюблю, конечно…
– Перекрестись.
Но как там было креститься, когда ее полная грудь всецело разлилась по его еще по-мальчишески худому телу с торчащими ребрами?! Русые волосы, что пахли лугом и цветами, густо облепили лицо, лезли в глаза, щекотали нос и губы. Зеленые глаза беспрерывно смеялись и смотрели на него зазывно, весело и упрямо. А он все гладил руками ее ягодицы, ляжки, спину – гладил жадно, ненасытно…
– Двадцать один годок уж мне, Гришенька, – созналась наконец она. – Так-то вот. Помру теперь, верно, старой девой…
– Я тебя, Маруся, никогда не забуду! – все, чем смог он утешить ее.
– Ох, не забывай! – добро улыбнулась она. И неожиданно расплакалась, ткнулась в него раскрасневшимся лицом: – Я тоже тебя помнить буду, Гришенька… А что батенька-то твой, хозяин наш светлый князь Осип Пантелеевич говорит?
– Говорит – скоро.
– Страшно небось?
– Нисколь не страшно! – взъерошился он.
– Это ж надо, в пятнадцать-то годков – да из родного дома! Да невесть Бог куда! В Московию, на чужую землю, да еще с саблей да на коня! Когда б любиться еще и любиться…
– Так надо, – упрямился отрок. – А с саблей я давно в ладах, отец меня сызмальства учил. Я любого крымца одолею! – храбро прибавил он.
– Ах ты, княжонок, воин мой драгоценный…
Она прижалась к нему щекой. Поцеловала в губы. И он стал целовать ее – жарко, смело. Совсем не так, как в первый раз, когда она, тут же, на этом же сеновале, подкараулив, когда они останутся одни, положила его ладонь на свою грудь.
– А ты норовистый паренек, молодчинка. Еще хочешь? – целуя, спросила его Маруся. – Хочешь, да?
– Хочу, – бесхитростно признался он.
– Рада послужить тебе, – улыбнулась она. – Ты ведь мой самый милый, самый-самый. Истинный крест, Гришенька! Истинный крест…
С этого самого сеновала и забрали его под чистые руки на службу государеву.
Вернулся он домой, счастливый, подошел к нему отец, хромая, обнял за плечи. Отец его был широкоплеч, носил простую рубаху, перепоясанную шнурком, штаны и добрые сапоги, хоть и старые, но из дорогой кожи. Польские!