Ошибки в путеводителе - Айзенберг Михаил. Страница 26

Впрочем, почему ж не делает, – где-то и делает. В первые пару дней было очень неловко смотреть на девушек в узеньких витринах квартала красных фонарей. Казалось странным, что и они тебя видят и на тебя реагируют – улыбаются, делают знаки. Получается, что вы в одном пространстве, только на тебе куртка и два свитера, а на ней две какие-то бечевочки. Психика клиентов непонятна: это как выйти из зала на сцену по ходу порнопредставления. Но уже очень скоро эти впечатления смешались с общей странностью амстердамской «жизни за стеклом», переведя девушек из состояния товара в витрине в хозяек крохотных гостиных, только не вполне одетых.

«Девушка» здесь – понятие условное. Случается, что сидит (все-таки не стоит) и бабушка – седенькая, уютная, читает книгу. От других бабушек отличается только размером комнаты да еще тем, что сидит без юбки и в ажурных чулках.

Рейксмюсеум обязателен – именно из-за «Ночного дозора». Картина гениальная, и сейчас даже трудно оценить ее новаторство в характере динамики. Я думаю, это и было главной – и впервые поставленной – задачей: передать движение маленькой толпы – волновое и разнящееся по скорости (а не единый стремительный пролет, как на фресках Микеланджело). Сейчас это движение не разворачивается в полную силу, ему немного мешают: картина с левого края обрезана, две фигуры исчезли. Куда-то она, видите ли, не помещалась.

И еще о фигурах: вот эта знаменитая девочка, неизвестно откуда взявшаяся. У нее отчетливо заметен двойной подбородок, а рядом два откровенных карлика. Карлица, конечно, никакая не девочка.

Музей Бойманса ван Бенингена в Роттердаме тоже замечательный, там даже Дали хорош, что уж совсем неожиданно. В тот раз там экспонировалась ретроспектива Кеса ван Донгена, и выяснилось, что несколько поздних его портретов не слабее Сутина. Но время поджимало, я почти на бегу скользнул взглядом по картине в промежуточном зальчике, где почему-то она одна и висела, отметив про себя: ага, начинается двадцатый век. Но нет, что-то там было не то, не так. Я вернулся и прочитал табличку: Хан ван Мейхерен (Han van Meegeren), приобретено музеем в 1937 году как полотно Вермеера. Этот известный мастер своего дела изготовил тогда кучу поддельных Вермееров, часть продал Герингу. Все эксперты дружно удостоверили подлинность (холст, краски, техника). И вот одного из таких Вермееров я впервые вижу вблизи. Не то что вблизи, а за километр ясно, что никакой это не Вермеер, что картина написана в двадцатом веке: глыбистые лица, скальные фигуры – трактовка, возможная только после появления северного модерна. Мертвая композиция. А где этот вермееровский неповторимо-ясный белый свет? Где эта всегда внесенная в комнату погода? От них ни следа, колорит мутно-зеленоватый, свет как со дна болота. Вермеер глазами утопленника.

Что же специалисты, куда смотрели? Вот возможное объяснение: все перечисленное было общим местом определенного периода (когда и писались эти вещи), а общее место времени некоторое время прочитывается как просто общее. Как художественная норма.

Знаменитая скульптура Цадкина в Роттердаме мне не понравилась. Больше понравился один амстердамский памятник, не такой знаменитый: стоит человек в рабочей блузе, личных черт как будто нет, но есть характер и состояние – на переходе от растерянности к решимости. Это памятник забастовке амстердамских рабочих (рабочих!), протестовавших в феврале 1941-го против депортации евреев. Бронзовая фигура стоит лицом к улице, спиной к знаменитой Португальской синагоге.

В этой синагоге мы были одни. И интерьер, и все убранство – подлинные, семнадцатого века. Как это сохранилось, никто не знает и не понимает.

Электрического освещения там нет, свечи еще не зажигали, в огромном помещении плавал зеленоватый, какой-то подводный свет. Уйти оттуда было трудно. Весь объем чем-то заполнен. Как будто доверху залит истекшим временем.

Фомицино (2011)

Вчера приехали из Щелыково, точнее, из соседней деревни Фомицино, где обзавелась домом Алена Солнцева. Участок почти на обрыве к речке Куекша, рядом другая речка – Сендега. Обе быстрые и холодные, для купания малопригодные. Сейчас дом уже вполне обжит и стоит, на мой взгляд, очень удачно: между двумя сходящимися оврагами, выходя террасой как бы в носовую часть земляного, окруженного деревьями ковчега. Там и сидели или гуляли по окрестностям.

Окрестности существуют на тонкой грани между элегическим запустением и разрухой. Усадьба Островского в зоне запустения; деревянные фигурные оградки с годами покрываются серым лишайником, превращаясь в природные объекты редкой красоты. Окрестные деревни почти заброшены, и там встречаются интересные арт-объекты. Лучше всех новенькие телефоны-автоматы, похожие на шлемы космонавтов-великанов с ярко-красными телефонами внутри. На фоне развалившихся изб они выглядят еще более странно, чем остов автобуса на крыше остова гаража по соседству.

Шишки, иголки, сережки. Спугнули рябчика, а еще через секунду заметили лису. Та спокойно ждала нашего приближения, потом все же умчалась, распушив оранжевый хвост.

После завтрака на крыльце выглядывали мелких птиц. Малиновки, зяблики, зеленушки (невыносимого изящества), трясогузки, воробьи, разумеется. Замечались неведомые птицы, в Звенигороде такие не водятся: с хохолком или с лимонными полосками на головке.

Гуси летят клином, потом выстраиваются в линию.

Кричит выпь. Ухает филин. Соловьи не пели, но исполнители на замену старались, как могли.

Какая-то внимательная тишина стоит над этим местом. Громадный запас воздуха и лесной дали – запас прочности. И через сто лет здесь будет примерно то же самое. Местность, не подверженная износу, ущербу; никакого ощущения хрупкости и тленности. И эта надежность излечивает душу, как противоядие.

Мы поленились поехать в городок Юрьевец, знаменитый тем, что Волга там шириной семнадцать километров (так сказала Алена, хотя поверить в это трудно). Но ездили в Николо-Меру, где река Мера впадает в Волгу. Волга и там широкая, но очень мутная. Всю дорогу перед тобой русская картина: желтеющие бесхозные поля без конца и края, обморочные рощи, пухлые неподвижные облака. По обочинам сияет белым пухом иван-чай. Летают огромные черные вороны. Из овсов вспархивают овсянки.

В соседней Кинешме мы видели когда-то на ограде церкви огромный плакат церковнославянской вязью: «Спасибо Богу за все». Тут и задумаешься.

Падуя (2011)

В ночь со второго на третье мая приснилось, что философ-куратор Б. Гройс привез в Москву выставку итальянской живописи, в том числе картину Мантеньи 1434 года. Я спросил его, как такое может быть (помня и во сне, что художник родился в 1431-м), но философ только загадочно усмехался, а потом обратился к соседу (кажется, это был филолог Стас Савицкий) на незнакомом мне языке. Я догадался, на что он намекает: мол, не с моим образованием судить, что может быть, а чего не может.

Надеюсь, среди нас нет заядлых фрейдистов. Приснилось мне это после того, как второго вечером я приехал (и уже не во сне) из Падуи, где все эти персонажи так или иначе присутствовали. Савицкий собственной персоной, Гройс – в разговорах участников конференции «Самиздат как символ европейской культуры». В эти дни как раз открывалась Венецианская бьеннале, где Гройс курировал русский павильон. Часть участников конференции в один из дней сбежали с нее на открытие выставки Пригова.

Мантенья в Венеции не выставлялся, но в одной из падуанских церквей (Эремитани) есть его фрески. Точнее, то, что от них осталось после авианалета 1944 года. Кто именно налетал, в путеводителях не пишут, и я предположил, что наши союзники. Так и оказалось. (Интересно все же, кто отдавал такие приказы и зачем.) От фресок осталась примерно пятая часть, но и этого было достаточно для нешуточного потрясения. Сохранилось небо, восходящее от бесцветной прозрачности к багровому мраку, а на нем извивающийся драконьим языком красный флаг. Сохранились три профиля – одновременно медальных и совершенно живых. Особенно поражает, что художнику, когда он начинал эту работу, было восемнадцать лет.