Войку, сын Тудора - Коган Анатолий Шнеерович. Страница 170

— Говорят, ты бежал из этой крепости? — султан чуть кивнул в сторону Сучавы. — Как тебе это удалось?

— Выбрался ночью, повелитель вселенной, — отвечал грек. — Наши люди спустили меня на веревке.

— Что же так? — продолжал Мухаммед. — Ведь там, по твоим словам, есть подземный ход. Почему же ты спустился со стены, где тебя могла заметить стража и где ты мог просто сломать себе шею?

Тощий грек из Фанара осклабился, почтительно и хитро.

— Об этом, о царь мира, мы прознали в великой тайне, ак-ифлякам не ведомо, что твои верные обнаружили тот подземный ход. Я не воспользовался им, чтобы люди бея Штефана не начали его охранять или, чего доброго, не засыпали.

— Где же выход из крепости, Андреотис? — едва заметно улыбнулся султан и грек тут же ударился лбом в ковер — назвать его по имени было великой милостью.

— На старом кладбище, в склепе епископа, — о повелитель вселенной, — доложил фанариот. — Это место из крепости не видно.

— Тем более ночью, — сказал султан. — Расскажи же нам, сын Янакиса из Фанара, что делается ныне в этой крепости, сколько она могла бы еще продержаться.

Грек снова ударил лбом — упоминание имени его родителя было новой, еще большей милостью всемогущего повелителя, с которым его константинопольская община дальновидно связала свою судьбу. И, сидя на пятках, рассказал, что видел в Сучаве, без утайки и без прикрас — султан Мухаммед не любил и приятного для себя вранья. Грек добросовестно поведал, какие разрушения причинил Сучаве обстрел, сколько воинов в строю. Доложил, что запасов в крепости хватит на два, а то и на три месяца осады, что оружия, пороха и ядер запасено много, источник воды надежен, что гарнизон и не думает сдаваться.

— Это дело в руке аллаха, всевышний милостив к своим газиям, — философски заметил султан. — Мы довольны тобой, Андреотис, — заключил Мухаммед. Подошедший к трону хазинедар-баши уже протягивал другой кошель, который Мухаммед не глядя принял и ловко бросил на колени фанариота. — Но где же Штефан, бей сей земли? Что говорят об этом кяфиры Сучавы?

— Безумный Штефан, бей Молдовы, скрывается в лесах, как загнанный вепрь, — льстиво улыбнулся грек. — Безумный бей Молдовы, верно, понял, что будет скоро гореть в аду и страшится явить свой преступный лик этому миру, где ты — владыка.

Грек Андреотис, пятясь на четвереньках, не успел еще выползти из шатра, когда бледный алай-чауш, вбежав, простерся у самого входа, не смея дохнуть. Всем стало ясно — молодой ага принес плохую весть.

— Говори, о проклятый, — выдохнул Мухаммед, подавшись вперед на троне, чувствуя, как вместе с гневом в груди вскипает тревога, как смутная тень былой боли проходит по чреслам, ширится в крестце.

— О царь мира, — вымолвил несчастный, — обоз… Большой обоз из земли кара-ифляков…

Султан взмахнул рукой, и страшный Кара-али, неслышно выступив из-за занавеси, шагнул к обреченному вестнику, на ходу вынимая широкий нож. Мухаммед почти выбежал из покоя на майдан, расстилавшийся перед его шатром, в кольце палаток визирей и беков. Ступив на спину раба, влез на коня. За ним, торопясь, выходили и вскакивали в седла сераскеры, министры и придворные.

Мухаммед погнал жеребца к той стороне лагеря, где начиналась дорога, уходившая к Белой долине, к Роману и Мунтении. Здесь, у ворот лагеря, стояли три телеги — все, что осталось от большого обоза с хлебом и другими припасами, шедшего из Тырговиште, под охраной янычарского орта, белюка конных спахиев и целого стяга — почти тысячи мунтянских всадников. Третий большой обоз с провиантом, перехваченный ак-ифляками с тех пор, как он стоит под Сучавой, понапрасну теряя время. Теперь по армии поползут опять тревожные слухи, уже кое-где рождавшиеся после гибели предыдущих караванов, шедших при более слабой охране, слухи об угрозе голода, о том, что Штефан-бей не сломлен, не прячется в страхе, что удары его сильны.

Взгляд Мухаммеда скользнул по трупам его аскеров, вповалку лежавших на возах, по понурым фигурам десятка уцелевших мунтян и турок, остановился на мертвом аге. Молодой воин лежал на спине; по спокойным чертам убитого разлилось беспредельное умиротворение. Он простился с миром, мужчина, до конца выполнивший свое назначение на земле, расстался с миром достойно; отныне этому воину не были страшны ни вечная ненависть врагов, ни быстротечный гнев властителей.

— На колья их! — Мухаммед дернул плечом в сторону оставшихся в живых конвоиров обоза и поскакал обратно.

Сделав крюк к окраине огромного лагеря, султан убедился, что длинная насыпь, вокруг которой копошились сотни землекопов, продолжает быстро расти в сторону крепости, и поехал к середине стана. На майдане, в кольце цветастых шатров, стояло несколько кольев с телами казненных — пленных молдавских воинов и турок-аскеров, уличенных в трусости во время штурмов. На помосте из грубых досок, над которым перед близящимися всадниками взлетела густая стая воронов, лежали искромсанные тела колесованных, оторванные руки и ноги — останки четвертованных людей. На врытых в землю копьях торчали окровавленные головы; султан и свита заметили среди них сочащийся свежей кровью трофей — голову незадачливого вестника поражения, сегодняшнего алай-чауша.

Десяток мусселимов и саинджи под присмотром лагерных чаушей острили уже новые колья — для тех обреченных, которых вели уже к месту казни от южных ворот турецкого стана, от остывших тел товарищей, которых они честно доставили к своим.

Мухаммед тяжело спешился, поддерживаемый под руки рослыми ич-агами, присел на появившийся мгновенно перед шатром высокий стул. Мухаммед не хотел лишать себя зрелища страшной казни, наслаждения, неизменно доставляемого удовлетворяемой жестокостью. Жестокость была как игра, как шахматы, где фигуры живут и гибнут; она доставляла падишаху сладость, как некогда — любовь, но стократ острейшую. Жестокость входила в его право, самим аллахом дарованное навеки, незазорное право могущества, которым султан мог пользоваться всласть. Будь он сам на месте тех, терзаемых и казнимых, Мухаммед, истинный осман, не посетовал бы на того, всесильного, кто обрек бы его на смерть.

После трапезы Мухаммед пытался, как обычно, забыться в двухчасовом сне, но тихая дрема упорно не шла, отгоняемая возвратившимися к султану беспокойными думами.

Болезнь отступила, не напоминала о себе с тех пор, как он выступил во главе ста белюков своих улуфели-сипахи, лучшей части своего конного войска, по тридцать воинов в белюке. Сам всевышний, думал он, благословил его на этот поход, быть может — последний в жизни, вдохновил на угодный аллаху подвиг: сломить потерявшего разум в гордыне молдавского бея, князя малого, но доселе непобежденного. Сам бог вел его вперед, повелев взломать на пути войск ислама эту последнюю дверь, закрывающую дорогу к сердцу Европы, а для этого — даровал, казалось, былую бодрость и силу, былое здоровье. Да и не был он еще стар в свои сорок шесть лет; мужчины в их роду жили долго. Отшумела недавняя битва, и силы его словно выросли, удвоились; сердце рвалось туда, где виднелись уже — ему, бекам, войску — серые башни польских городов, немецких замков, каменные гнезда имперских баронов, веселые дворцы Италии. Мухаммед опять парил над дорогой своей судьбы, как орел — над долинами гор. Он достиг, казалось, вершины, добыв победу своей рукой, вырвав у алемдара знамя, подняв на приступ залегшие под ядрами бея Штефана отряды; опять на коне, впереди бойцов, подавая пример храбрости, как тогда, на берегу Босфора, когда его корабли проигрывали бой и он конем рвался в море, когда шпорил жеребца уже среди волн, словно хотел заставить саму стихию расступиться, покориться ему и служить. Но вот его муджахиды топчутся перед малой крепостью — малой кочкой в сравнении с громадой, побежденной им двадцать три года назад. И в теле снова блуждает, набирает силу прежняя боль. В чем дело, в чем его вина? Может быть, он не понял веления того, единого во всей вселенной, кто стоит выше Мухаммеда, падишаха Блистательной Порты? Или, может, Сучава — не Константинополь, город трусливых ромеев, а сам он — не тот уже Мухаммед?