Войку, сын Тудора - Коган Анатолий Шнеерович. Страница 187

Когда чета покидала гостеприимную дубраву, Кейстут, сын Жеймиса, подъехал поближе к Чербулу.

— Отец не раз говорил о том, — молвил молодой рыцарь, — как близки духом оба наших племени, хотя между ними легла такая безмерная даль. Литве до немца — рукой подать; но где в немецких землях увидишь такое, какое нынче встретилось нам с тобой? Какой немецкий монах или ксендз дерзнет воздвигнуть свою Голгофу? В литовских же дебрях духовный подвиг не диво с далеких времен. Досель не стихла у нас молва о древних жрецах Перкунаса; [100] они сжигали себя в обреченных капищах, когда подступали отряды орденских крестоносцев.

— Безумие — плохой товарищ подвигу, брат, — отвечал ученик белгородского Зодчего. — Миру всегда пагубны свершаемые им дела.

Войку вспомнились безумные дервиши-воины, шедшие на приступ под Мангупом, их гибель, бесполезная и для осман. А эти двое, бросившиеся в огонь в Присаке, что дали миру они? Кого вдохновили на дело, полезное их земле? Велик, конечно, в своем малом подвиге давешний священник; но что общего между ним и теми, в сгоревшем селе, меж ними и безумными жрецами забытого северного идола?

— Своя Голгофа должна быть у каждого, — молвил Кейстут, будто отвечая самому себе, и опять замкнулся в обычном молчании.

Теперь уже было ясно — турки шли на Хотин. Войку написал грамотку и отправил ее в ставку князя с гонцом, дав ему четверых надежных спутников и запасных коней, приказав также затвердить на всякий случай устное донесение о видимых намерениях противника.

31

Шел август лета 6984 от сотворения мира, 1476 от Христова рождества. Велимир Бучацкий хмуро глядел с дозорной сучавской башни на вечерний османский стан, сиявший многими тысячами костров. Костры горели по-прежнему ярко и во множестве, зато сами турки попритихли. Не тот нынче стал осман, безвыходно сидит в лагере; только и оставалось ему для разминки, что лезть на стены, но в последнее время прекратились и приступы. Правда, нехристи упорно продолжали долбить скалу у подножья холма, надеясь когда-нибудь подкопаться под столичную твердыню Земли Молдавской, а мортиры султана безостановочно продолжали бросать свои ядра в крепость. Разрушены все дома, склады, рухнули церковь и дворец, внутри укреплений — сплошная мешанина камня, кирпича, битой черепицы и бревен. Жители Сучавы, воины и их начальники давно перебрались в казематы и подвалы, предусмотрительно высеченные в скале по приказу Штефана-воеводы надежные помещения, в которые турецкие гостинцы только изредка, словно нехотя, закатываются, потеряв разлет. Польский рыцарь был мрачен и угрюм: штурмов более не было, не осталось повода помахать молодецки топором или мечом, приложить силушку к мужскому делу. Иной из его приятелей — ляшских паладинов — в такой тоске давно стал бы искать ссоры у здешних вояк, чтобы поразвлечься в поединке, да Велимир — не забияка, а честный воин, понимающий, каким позором будет, если он полезет в драку с кем-нибудь из твоих товарищей по оружию, с которыми сдружился в эту ратную страду.

Внизу, среди развалин, в смертной тоске завыла собака, потерявшая, по-видимому, хозяина. Пан Велимир был знаком с этим крупным, мордатым и добрым псом, отличным малым при свете дня, но издававшим нестерпимый вой при наступлении темноты; припасал для него косточки. Молодой сандомирец Стас, полуоруженосец, полуслуга, сопровождавший Бучацкого в Землю Молдавскую, нетерпеливо пошевелился за его спиной.

— Воет, проклятый, словно к смерти, — сказал Стас. — Сейчас успокою его стрелой.

— Смерти еще будут, — с усмешкой пообещал рыцарь. — И у нас в крепости, и у тех внизу. А пса, Стасик, не надо трогать. Ночью пес волен и поступает по закону своей породы; он повинуется велениям, которые мы не слышим и не понимаем. Не мы, люди, в это время хозяева своим псам, но сама судьба.

— Но воет, мочи нет! — не унимался дюжий Стасик, тоже, наверно, застоявшийся без сечи.

— Успокой, но словом, лаской. Верни его в свой человеческий мир; он поймет. И подумай еще вот о чем, — с улыбкой добавил храбрец, — что мы с тобой давно сидим в осаде; сам пан бог, может быть, не ведает, насколько это скверное дело еще затянется. И этот бурый, возможно, превратится в последнее жаркое, которое нам с тобой, мой верный Стасик, придется по-братски разделить!

— Жаркое из собачины, пане рыцарь?! Бррр!

— Эх, дружок, сразу видно, что в настоящих осадах ты еще не бывал. Сидел бы ты с нами, как лет десять назад, в Фельзенбурге, в окружении всей ливонской армии! Попробовал бы рагу из крысятины. И узнал бы, что лучшего блюда в такой передряге не придумать никому!

Пан Велимир быстрым шагом спустился по ступенькам, высеченным в стене и уже изрядно разбитым ядрами. Большой пес, словно уразумев, что о нем говорили, замолчал; тихо выйдя из темноты, он дружелюбно ткнулся влажным носом в огромную длань Велимира. Тот погладил его по жесткой волчьей шерсти и вошел в подвал, который портарь Сучавы в шутку назвал своим рыцарским залом.

Застолье витязей — бояр и куртян — было в разгаре, с той особенностью, что пили мало, сами ограничивая себя, — в дни осады голова гарнизона не смеет пьянеть. Тешили друг друга беседой, чередуя важное с пустяками. Говорили о том, что Иван, великий московский князь, опять готовится к войне с Казимиром польский, что могущественный шах белобаранных тюрок, властитель далекой Персии, тяжко болен и стар и вряд ли когда-либо еще выступит против Порты. Что в Европе все друг с другом перессорились и передрались, и папа Сикст напрасно зовет их к единению перед угрозой со стороны Босфора.

— Папа Сикст — это чудовище! — воскликнул Арборе. — Не в обиду твоей милости, пане-брате, ведь вы католик, — обернулся он к Бучацкому. — Кто же послушается призывов папы Сикста!

— А я ему, панове, не заступник, — громыхнул Велимир, сжимая чарку в руке. — Папа Сикст — чудовище, и я знаю, что вы можете сказать: что сопливых своих любовников папа Сикст в двенадцать-тринадцать лет делает кардиналами, что он морит голодом Рим — скупает хлеб и продает его затем на вес золота. К тому же он дьявольски жесток: наместник кроткого Христа, римский папа, подобно тиранам древнего Рима, устраивает смертные поединки у себя во дворе и с наслаждением глядит, как люди истекают кровью и умирают. Но будем же справедливы, братья! Ведь именно он назвал славного воеводу Штефана первым защитником христианства!

— Слова стоят дешево, — заметил Шендря.

— Конечно, — кивнул Велимир. — Но именно папа Сикст заставил раскошелиться итальянских герцогов и графов, собрал тридцать тысяч дукатов и послал их нашему воеводе.

— Через круля Матьяша, — прежним насмешливым тоном уточнил портарь. — А тот забрал золото себе, да еще отослал, в великой тайне, пять тысяч из тех дукатов тому кардиналу, который подал Сиксту столь счастливую мысль.

— И папа смолчал, — вставил Арборе.

— Знаю, знаю, пане Ион, — досадливо махнул рукой Бучацкий, опорожнив чарку единым богатырским глотком. — И на то у старой лисы были свои причины. В Богемии зашевелились гуситы. Святой нашей церкви нужна поддержка Венгрии, чтобы окончательно справиться с этими неукротимыми еретиками.

В это мгновение раздался сильный удар, и большое чугунное ядро, скатившись по лестнице, остановилось на пороге, словно нерешительный гость.

— Входи, входи, дружище! — взвеселился Бучацкий. — Налейте, панове, чарку, поднесите ее нашему новому другу — от стоит того, клянусь! Як бога кохам, будь у Большого Турка не десять проклятых мортир, а хотя бы вдвое больше, он давно завалил бы Сучаву такими подарками вровень со стенами!

— Дело с папой не так-то просто, — заявил боярин Балмош, капитан куртян, учившийся в свое время в Павии, побывавший во многих странах. — Полтора года назад, после Высокого Моста, получив от Штефана-воеводы турецкие знамена и письмо с просьбой о помощи, папа Сикст попал в немалое затруднение. Не помочь нельзя — не одобрит христианский мир. Помочь же — значит дать деньги еретику, схизматику восточного толка, под крылом которого, как думают паписташи, свилось опасное гнездо всех ересей, какие только ни есть на свете: на Молдове ведь живут гуситы, ариане и даже потомки тех альбигойцев, коих предшественники папы перебили на юге Франции.

вернуться

100

Перкунас — главное божество литовского языческого пантеона, бог молнии Перун.