Лебединая дорога - Семенова Мария Васильевна. Страница 87
А теперь здесь сидел Улеб.
Он поднялся из угла навстречу княгине, неловко скользя по бревнам связанными руками.
— Княгинюшка…
Звениславка остановилась на пороге. Заговорила не сразу — еле справилась с голосом:
— Как же это ты… Улеб Тужирич…
Все было здесь. И Бирка, залитая холодным весенним солнцем, и Невское Устье, усеянное, что муравьями, черными лодками ижор, и тонущий кнарр, окутанный, как смертным покрывалом, розовым озерным туманом.
Улеб тяжко вздохнул, затоптался по гнилушкам, выстлавшим пол, — большой, громоздкий, безмерно виноватый.
— Ты уж прости дурня, матушка Звенислава Малковна. Тебе-то не думал я обиду учинить…
Княгиня шагнула вперед, вытянула из рукава, из-за створчатого серебряного обручья, острый маленький нож. И полетели веревки с запястий стеклу кузнеца. Ладожанин почти с испугом посмотрел на свои кулаки:
— Ох, вот спасибо… да не наказал бы тебя Мстиславич… крутенек супруг твой.
— Не накажет, — сказала Звениславка спокойно. Улеб неожиданно пододвинулся к ней, пал на колени, схватил ее за обе руки и горячо, сбивчиво зашептал:
— Княгиня… все сказать тебе хотел… В кузнице нашей… там, где я льячки держал… серебро под полом закрыто. Делал я, что люди просили, копил… добрая ты… а все одно выкупиться на волю хотел… Вели вырыть, княгиня, возьми. Хоть не рабом помереть… — А не казнят? — спросила Звениславка, чувствуя — вот сейчас расплачется.
Под коленом Улеба треснула прогнившая щепка.
— Уйду, — ответил он, и даже в полутьме было видно: говорил о давно выношенном, о заветном. — К полудню подамся. В Киев город на Днепре. Туда-то… сокол варяжский нескоро долетит. Звениславка молчала.
— Не истребил я ни самого, ни слугу, — продолжал Улеб. — Знать, Роду великому то неугодно. Судьба, стало быть, самому уходить… коли пустят… да не пустят, знаю я Мстиславича твоего… не поминай плохо, княгиня…
— Просить буду, — сказала Звениславка тихо. — Тебя ие оставлю.
Улеб прижался к ее руке бородатой щекой.
— Много ли напросишь… а серебро возьми… свободным родился, свободным и кончусь. А князю скажи, что и ему кукушка на сухом дереве куковала. Понюхает еще, чем сапоги варяжские пахнут…
Звениславка выпрямилась, как от толчка. Вырвала у него руку.
— Как смеешь! — хлестнул Улеба всегда ласковый голос. — Холоп!
Мелькнула в сумраке белая кика. Чмокнула в разбухший подбой деревянная дверь.
И опять одно только горе-злосчастье незряче пялилось на Улеба из темноты. Весь рассыпался окатистый бисер, разбежался мелкий по щелочкам, поди теперь собери…
Вечером того дня князь Чурила Мстиславич пошел проведать Людоту. Отроки говорили, будто кузнец еще с утра отослал парней, приставленных качать ему меха, и, небывалое дело, весь день просидел, не бравшись за молоток.
— Что с тобой, рукодел? — спросил Чурила с порога. — Недужен, сказывают?
Людота поднялся перед ним, и Чурила сразу приметил, как необычно опрятен был нынче неряха коваль. Вымыт, расчесан и даже в чистой рубашке… не то на смерть, не то на свадьбу.
— Здрав будь, батюшка князь, — поклонился кругличанин. Он стоял возле наковальни, сложив руки у пояса…
Руки дрожали.
— Да что с тобой? — чуя недоброе, повторил Чурила.
И, суровея, приказал:
— Говори!
— А сам знаешь что, Мстиславич, — запинаясь под его взглядом, тихо выговорил кузнец. — Улеба под плети положишь, меня рядом клади. А голову рубить сдумаешь, руби и мне…
Немало скрытой отваги жило, оказывается, в сердце обычно трусоватого Людоты… Чуриле вдруг показалось, что тот даже вырос, раздался в плечах, стал молод и необыкновенно красив. Ибо мало что так красит человека, как мужество.
Неслыханную дерзость следовало наказать — но гнева почему-то не было. Только удивление… и еще обида.
— За что, коваль? — спросил он негромко. — С Улебом братаешься? А как вот этот меч вместе работали, забыл? Людота страдальчески покосился на его ножны.
— Ты… князь, — ответил он уж вовсе еле слышно, но с прежним отчаянным мужеством. — Ты, ведаю, мальчишкой отцу колодцы рыть помогал, да ведь лет-то сколь минуло… Теперь тебе и колодец забава, и кузня забава. А кормить, так тебя нынче меч кормит да ноги резвые, точно волка. Улеб же, как я: что руки наработают, с того и сыты…
Голос звучал все тише, погасая, как огонек на конце лучины, и наконец вовсе затих.
Чурила слушал молча. Именитые бояре давно не бывали столь смелы с ним, как этот коваль, им же пригретый… Сдвинувшись с места, он не спеша обошел Людоту кругом. Тот закрыл глаза, взмокая от страха. Жидкая бороденка обреченно торчала вперед.
Князь сел на подвернувшийся чурбак, поставил длинный меч между колен и долго сидел так, ничего не говоря. Зловещее молчание наказывало Людоту хуже всяких плетей.
— Лют, — позвал он в растворенную дверь. Негромко позвал, но кузнец так и задрожал. Вот сейчас князь укажет на него вошедшему плечистому пареньку, что и без того поглядывает на Людоту куда как неласково… И — в темный поруб, к бедолаге Улебу… И прости-прощай только-только обжитый дом, и многотрудное любимое дело, и самая жизнь…
А князь протянул руку, взял Люта за ворот, заставляя нагнуться, и принялся что-то объяснять ему на ухо. Совсем помертвевший Людота напрасно напрягал слух.
Но наконец Лют послушно кивнул и выскочил вон. И опять придавила тяжелая тишина. Чурила сидел молча, утвердив подбородок на рукояти меча. Не двигался и на Людоту не смотрел. Зато тот изредка взглядывал на него-и тут же отводил глаза…
Вернулся запыхавшийся Лют. Сунул руку за пазуху и отдал плотно набитый кошель. Не заглядывая внутрь, Чурила протянул его кузнецу:
— Держи!
Людота отскочил, как от змеи. И замотал головой, пряча за спину руки.
Чурила рывком поднялся. Едва по плечо ему оказался Людота коваль.
— Держи, говорю, — повторил он, как прежде, негромко, но кругличанин явственно понял — еще чуть, и вышибет из него душу железный княжеский кулак. Он зажмурился, во рту мигом пересохло. Ждал услышать, как затрещат его же белые косточки. ан нет… Только звякнуло в кошеле, шлепнувшемся на наковальню, а с нее на пол.
— Дружка своего выкупишь, — трудно переводя дыхание, сказал Чурила сквозь зубы. — Зарезал бы гостя моего… обоих отдал бы Богам, чтобы дуб наш рос получше! Ныне же… не вас милую, волочуг… жену мою, княгиню, а кабы не непраздна была, и ее бы не послушал. Ноги ей целуйте, холопы…
Сказал, повернулся — и только стукнула дверь. Людота поднял трясущуюся руку, отер рот. Потом провел ладонью по глазам. Да так и сел прямо на пол, у деревянного подножия наковальни.
Утро хлынуло в дверь, затопив поруб косыми потоками прохладного света.
— Эй, тать! — долетело снаружи. — Выходи! В глубине шевельнулось — выплыла светловолосая голова, повела туда-сюда всклокоченной бородой. Улеб явился из темноты, как из воды: лицо, плечи, грудь, а там и весь ладожанин возник в солнечных лучах, непугливо посматривая на двоих хмурых воинов — постарше, что поигрывал ключом, и второго, совсем молодого парня, державшего в руке копье.
— Что смотришь, иди, — сказал молодой. Улеб не спеша наклонился подтянуть завязки кожаных, красиво вырезанных поршней. А потом так же неторопливо зашагал впереди воинов, в Верхний конец, мимо хором боярина Вышаты, к Новому княжескому двору. Люди выглядывали из-за заборов. Мало не весь город выскакивал из калиток, шел следом. Ни дать ни взять, на вече.
В самом же Новом дворе было еще малолюдно. Не князьям ждать, пока приведут судимого, — пусть-ка сам постоит на утреннем солнышке, посмотрит на него, может, в самый последний раз, да и добрым людям даст на себя посмотреть…
И не было у Улеба родни, что с мечами пришла бы посмотреть, по чести ли вершился над ним суд. А в случае чего встала бы за сородича, оспаривая не правый приговор, отстаивая истину в единоборстве… Один Людота. Тот-то пришел раньше всех, да толку… Улеб, вступив во двор, увидел его сразу. Коротко глянул на него кругличанин, почему-то виновато покраснел и отвернулся, моргая. Ну что же, спасибо и на том… Улеб разгладил пятерней бороду и встал посреди двора.