Семья Горбатовых. Часть первая - Соловьев Всеволод Сергеевич. Страница 34

— Что это такое? I! — изумленно спросил женский голос.

— Да — I после его имени и значит это: Imperator. А вы мне говорите о каких-то пределах, говорите о безопасности. Я должен ожидать всего… Так как же мне быть спокойным?! Знаете ли, какую ночь я провел — глаз не мог сомкнуть… думал, что сердце разорвется. А тут утром еще эта газета и потом вдруг узнаю — приказания мои не исполняются; выглядываю в окно — вижу, путаница… солдаты ступить не умеют… офицер самых первых правил не понимает. И ведь знают, что я гляжу… знают, что я вижу… Нет, это нарочно, чтобы окончательно меня замучить… Но я не допущу, я покажу этому негодяю, что такие шутки неуместны!

И он в волнении, почти задыхаясь, быстрыми шагами подошел к двери и уже хотел отворить ее.

— Au nom du ciel arretez vous, venez… ecoutez moi!

Павел отошел от двери.

— Что вы мне скажете? Что можете мне сказать? Зачем вы меня удерживаете… Это только послабление и ничего больше. Если б я всегда слушал, что вы мне говорите, то мне пришлось бы совсем распустить моих солдат… сделать Гатчину всеобщим посмешищем. Пусть другие распускают, пусть другие заводят в армии и гвардии всякие нелепые порядки, пусть губят военный дух… дисциплину. Я слышал немало насмешек над русским войском, я хочу доказать, что и русское войско может быть примерным, что оно не уступит никакому другому… И, наконец, хоть в Гатчине я должен быть хозяином, меня должны слушаться и исполнять мои приказания…

— Господи! Да прежде всего успокойтесь, разве в таком состоянии вы можете справедливо разобрать дело?!

— Разбирать нечего, довольно и того, что я видел.

Он опять бросился к двери, но его не пускали.

— Я не могу выпустить вас — такого, вы Бог знает что такое сделаете и потом жестоко будете раскаиваться и меня же винить будете, что я вас не удержала. Одумайтесь, ради Бога! Сядьте, друг мой, переждите! Или вы хотите, чтобы великая княгиня и я проплакали весь день, или хотите, чтобы всюду толковали о вашей жестокости?

— Я ничего не хочу. Я знаю, что делаю… пустите меня!

— Да не могу, не могу, я чувствую, что придется краснеть за вас… я не…

Тут Сергей услышал прорвавшиеся рыдания. Дверь с шумом распахнулась, и на пороге показался Павел.

Он был совсем не тот, каким видел его Сергей в маленьком кабинете Нарышкина. Теперь все лицо его было искажено бешенством, глаза налились кровью — он был страшен… Он не заметил Сергея, ничего не видел. Но вдруг остановился, схватил себя за голову, закрыл глаза и остался несколько мгновений неподвижным.

Из соседней комнаты явственно слышалось женское рыдание.

Вдруг он повернулся назад.

— Успокойтесь! — проговорил он прерывающимся голосом. — Успокойтесь, я сдержу себя уж хоть ради того, чтобы избавиться от ваших пилений. Но совсем оставить этого дела я не имею никакого права; я должен выслушать, что он мне скажет, как он объяснит свое поведение. Да успокойтесь же… даю вам слово, что ничего не будет.

Рыдания смолкли. Павел опять вышел в приемную все такой же красный, но уже на лице его не было заметно прежнего раздражения. Он увидел Сергея, который стоял ни жив, ни мертв.

— А, Горбатов! Я забыл совсем… прошу извинить, сейчас возвращусь.

Он оглядел комнату, взглянул еще раз на смущенное, побледневшее лицо Сергея, вздрогнул и прошел в «неприятную для гатчинцев комнату», не запирая за собой двери.

Сергей продолжал стоять и не сразу заметил, что на него глядели тихие и покрасневшие от слез глаза показавшейся у порога женщины. Это была небольшая, стройная и грациозная фигура; миниатюрное, еще совсем молодое и замечательно нежное лицо никак нельзя было назвать красивым. Мелкие черты были неправильны. Но это лицо поражало какой-то внутренней красотою; такие лица производят несомненно сильнейшее впечатление, чем лица самых замечательных красавиц.

Сергею показалось, что святая Цецилия вышла из рамы прелестной картины и глядит на него своими грустными, светлыми глазами. Он поклонился, не имея сил оторваться от этого милого лица и этих заплаканных глаз.

Ему ласково ответили на поклон — и грациозное видение исчезло.

XXIV. СРЕДИ СВОИХ

Видение исчезло… А с другой стороны, из растворенной двери, слышался опять голос великого князя.

С того места, где стоял Сергей, ему видна была почти половина комнаты. Он не знал, был ли кто там дальше, но в нескольких шагах от него, почти у самой двери в первую приемную, где он познакомился с Кутайсовым, стоял, вытянувшись в струнку, молодой офицер, очень еще молодой, с приятным лицом. Он был страшно бледен, как бы сильно утомлен; но в то же время казался и спокойным: волнения и страха не было заметно.

Павел, подойдя к нему почти в упор, уже не кричал; напротив, его голос то и дело понижался почти до шепота, но отчетливого, ясного, в котором звучало едва подавляемое раздражение.

— Вы мне, сударь, ответьте одно, — говорил он, — знали вы мое приказание о том, что к сегодняшнему дню солдаты должны быть выучены новому приему?..

— Знал, ваше высочество, — спокойно ответил офицер.

— Так как же вы, сударь, не только что не выучили порядком вверенных вам солдат, но и сами выказали полнейшее непонимание. Ведь я сам видел: все вправо, вы влево! Солдаты не знают, что делать… кого слушаться… С них я не могу взыскивать; но вы… вы причиной общего расстройства; вы показали самый возмутительный пример, расстроили весь план. Знаете ли вы, сударь (и голос его поднялся до крикливой ноты), знаете ли, что уважение солдата к офицеру — это первое дело! Солдат должен знать, что офицер не может ошибиться. А тут что же — какое к вам будет уважение, какой пример вы подаете! Тут было только учение… проба… маневры, но ведь это не простая игра. А представьте действительное сражение, и такой ваш поступок — ведь из-за вас сражение было бы проиграно, ведь русское оружие было бы покрыто позором!.. Что же, я ошибаюсь, я говорю неправду? Как вы о том думаете… отвечайте, прав я или нет?..

— Правы, ваше высочество, — опять спокойно проговорил офицер.

— Господин Семенов, вы насмехаетесь надо мною! — вдруг переставая владеть собой, крикнул Павел. — Как вы это говорите, каким тоном?.. Я вижу, вы нисколько не чувствуете вины своей, не понимаете, что такая вина в военном деле заслуживает самого строгого наказания!

Офицер побледнел еще больше и пошатнулся.

— Ваше высочество, — с трудом заговорил он, — если я виноват, то наказывайте меня, но я не знаю, что говорю… у меня мысли путаются.

— Отчего же это, со страху что ли? Так и в сем случае вам мало чести.

— Не со страху, ваше высочество, — едва ворочая языком, едва держась на ногах, сказал офицер. — Мои солдаты обучены изрядно, и если б я не ошибся, так они доказали бы это. Но я вчера получил письмо из Петербурга… Моя мать умирает… в бедности, почти в нищете, за лечение платить нечем… я у нее один… все, что могу, конечно, посылал ей, но мы сильно задолжали, еще с самой смерти отца, так все почти и шло на уплату долгов… Ее может теперь на свете нет, а я уж и проститься не мог с ней… не пустили, говорят: наутро ученье… сам знаю. Хотел было умолять ваше высочество, да вы изволили быть в Петербурге, поздно вернулись… всю ночь глаз не смыкал. Боже мой!.. Ваше высочество, если б вы знали, как добра моя мать, как всю жизнь мучилась, билась, чтобы только поставить меня на ноги… Я не понимаю, как это случилось… знаю, что нужно вправо, а беру влево… вижу, что путаю, а все же продолжаю…

Голос офицера оборвался, из глаз закапали слезы. Он крепко стиснул зубы, чтобы удержать рыдания.

Цесаревич несколько мгновений стоял перед ним молча и вдруг схватил его за плечо.

— Так что же ты, сумасшедший человек, — закричал он, — чего ты стоишь передо мною, чего время теряешь!.. Сейчас, сейчас отправляйся в Петербург… Живо, чтобы в минуту!.. Да вот, погоди…

Он повернулся и бегом мимо Сергея бросился в свой кабинетик. Через минуту он уже возвращался — в руке его были деньги.