Царское проклятие - Елманов Валерий Иванович. Страница 23

Проверка на умение слагать и отнимать цифирь тоже дала положительный результат. Делить, правда, равно как и множить, Ивашка не умел, в чем откровенно сознался, после чего Дмитрий Федорович удостоил его милостивого кивка. Дважды повторять не пришлось, и изрядно вспотевший от такого неожиданного экзамена Третьяк мигом вылетел за дубовую дверь. Сердце у него колотилось от предчувствия каких-то загадочных перемен в его жизни. Каких именно — Третьяк не задумывался, но в том, что они грядут — был уверен, иначе зачем бы стали проверять его на знание грамоты и на цифирь.

«Не иначе как в тиуны возьмут, а там — как знать — и в подьячие попаду», — размечтался он, а потому навоз из коровника выгребал с удвоенной энергией.

После его ухода некоторое время в светлице царило напряженное молчание.

— А почто сразу сей тайны не поведал? — осведомился Воротынский, не зная что сказать, но желая прервать затянувшееся молчание.

— Думал, ежели отвергнешь словеса мои, дак ни к чему и сказывать, чтоб дите уберечь — мало ли что на уме у тебя всколыхнется. Ну а коль из-за одного его холопства робеешь, тогда отчего бы и не поведать.

Владимир Иванович отчаянно тряхнул головой:

— Ин быть посему. Видит бог — завсегда мой род верно московским князьям служил, а уж коли он так, то пущай господь рассудит, кто прав, а кто виноват. Так что ты удумал, сказывай?

— Поначалу тайну рождения открыть ему надобно, да обучить всему, что потребно. Это я все на себя беру. А уж потом тебя покличу, так что будь наготове, да людишек справных подбери. Не много, но чтоб каждый десятка стоил, вроде того же Левонтия. Токмо гляди, с опаской речь веди. Поначалу пощупай — чем человек дышит, да сколь у него злобы скопилось. Лучше же всего, чтоб из опальных были.

— Есть у меня такие знакомцы, — кивнул Воротынский.

— Вот и славно. А я, с твоего дозволения, нового великого князя вывезу ближе к зиме в укромное место, да приставлю к нему учителя. Есть у меня один на примете, — и, не удержавшись, похвастался: — В дьяках думных хаживал, да опосля не ко двору великой княгини пришелся.

— Не подведет? — усомнился Владимир Иванович. — Знаю я это крапивное семя.

— Не должен. Да ты о нем слыхал. Федор Иванович Карпов, кой тоже Рюрикович — его пращур Карп Федорович до самого конца тверским князьям служил, так что у них честь и верность в крови.

— Так он разве не помер? — удивился Воротынский.

— Жив покамест, хотя и болеет. Ну да ради такого дела, думаю, воспрянет духом. А ты жди, — последняя фраза прозвучала уже после того, как Дмитрий Федорович, бережно поддерживаемый двумя здоровыми холопами, тяжело взгромоздился на своего саврасого.

Ждать Воротынскому пришлось недолго. Доверенный человек князя Палецкого постучался к нему в терем через две недели. Пробыл он мало — вечером прикатил, а утром уже отбыл. Вот только прибыл один, а уехал вдвоем со счастливым Третьяком, твердо поверившим в свое несказанное счастье и в то, что быть ему теперь подьячим. Эвона как — не грело, не горело, да вдруг осветило.

О большем он не мечтал, потому что куда уж тут больше. Чай, выше их только дьяки, окольничие да бояре с князьями. Так ведь к ним его по худородству, будь Третьяк хоть семи пядей во лбу, все равно и близко не подпустят.

Да и ни к чему оно.

Это бы сбылось, и ему с лихвой хватит.

Глава 5

Учителя

— Неча голову гнуть, яко кобыла к овсу. Ты урок сказывай. — И тонкий ореховый прут не больно, но чувствительно ожег правую руку Ивашки, воровато потянувшуюся к тяжелому, окованному по уголкам серебром, с массивными застежками, увесистому фолианту.

Ученик скорбно вздохнул и вновь принялся вспоминать задание, полученное накануне от старого, седого как лунь князя Федора Ивановича Карпова, который неодобрительно косился на юношу в ожидании правильного ответа.

Впрочем, внешняя его суровость ни о чем не говорила. Просто он привык быть добросовестным и того же требовал от других. А еще он привык не торопиться, не пустословить, но мог в случае необходимости разразиться длинной тирадой, топя в обилии слов смысл высказывания. Вдобавок он много знал, мог процитировать Аристотеля, отрывок из Гомера или, скажем, Овидия. Казалось, не было вопросов, на которые он не сумел бы найти ответа. Это в равной степени касалось как поэзии, так и философии, как богословия, так и астрологии, да мало ли чего. А еще он был способен говорить чуть ли не на десятке иноземных языков, но главное — имел свое собственное представление о том, как великий князь должен управлять своей страной.

Ведая во времена Василия III Иоанновича внешними связями со всеми восточными странами, но преимущественно с крымским ханом и Турцией, ведя переговоры с их послами, он уже тогда далеко не всегда и не во всем был согласен с великим князем. Правда, возражал всегда очень аккуратно, а потому Василий III его терпел. Уж больно умен был Федька, хотя встречи [76]князь, в отличие от своего великого отца Иоанна III, прозванного современниками Грозный, не любил и чужих мнений не уважал. Сказывалась гнилая византийская кровь Палеологов, да еще уроки, полученные в детстве от матери Софьи Фоминичны.

Последняя хоть и не обладала, сидя в Риме, ни малейшей властью, но зато имела представление о ней, которое всячески старалась внушить и мужу, и сыну. Что касается первого, то это получалось у нее с трудом — изменить характер человека на четвертом десятке затруднительно. Зато сынишка взахлеб глотал ее поучения о государе-самодержце, который самый красивый, самый сильный и самый умный, а все прочие — его рабы и холопы. Ну какая после этого может быть терпимость к возражениям, когда самый-самый уже все произнес?

А может, это исходило оттого, что великому князю нечего было сказать в ответ, кроме традиционного: «Я так хочу!» Трудно сказать наверняка, да оно и не столь важно. Главное, что Василий Иоаннович постепенно стал отстранять Карпова от дел. Тот и сам не особо возражал, с ужасом представляя себе, что если великий князь, до чрезвычайности скупой и предпочитающий не только не платить никому жалования, но даже не компенсировать затрат, вознамерится послать его куда-нибудь в Крым, а то и того хуже — в Стамбул, то с ним приключится то же самое, что стряслось в свое время с его хорошим знакомым дьяком Долматовым [77]. Но тот-то хитрил, не желая тратить накопленную деньгу, а Карпову хитрить было нечего. У него и впрямь за душой почти ничего не имелось — все спускал на книги.

Нет уж, лучше уйти с государевой службы до этого. К тому же вотчины, пускай и небольшие, требовали досмотра, приходя без хозяйского глаза в окончательный упадок, так что желание расстаться друг с другом в какой-то мере было обоюдным. Не дожидаясь грядущей — и неминуемой — опалы, Федор Иванович решил поступить точно так же, как и поступал ранее в посольских делах, то есть несколько упредить ее, но тут он впервые в жизни не успел — помешала внезапная болезнь Василия III и следом за нею его скоропалительная смерть.

Посчитав, что бросать в такое тяжкое время свой пост негоже, Карпов остался, но спустя пару лет обнаружилось, что его цели и цели фаворита Елены Глинской молодого Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского весьма резко расходятся. Красавец Телепнев, чувствуя шаткость своего двусмысленного положения, жаждал ратных боев и сражений, а Федор Иванович все время старался сгладить существующие противоречия, по возможности уступая ханам многочисленных степных орд в непринципиальных вопросах.

Всякий раз после этих уступок Иван Федорович тряс подготовленными Карповым грамотами и орал, брызжа слюной, что се есть умаление роду Рюриковичей, к коему относил себя и сам, свято памятуя о пращуре Константине Ивановиче, который сидел в Оболенске и принадлежал к черниговскому княжескому дому. Не забывал Телепнев-Оболенский и о сыне Константина Семене — еще одном достославном предке, который не просто бился на поле Куликовом, но и командовал сторожевым полком.

вернуться

76

Встречи — возражения (ст.-слав.)

вернуться

77

Только за одно то, что дьяк Третьяк Долматов осмелился заявить, будто у него нет средств на поездку к императору Максимилиану, к которому отправлял его Василий III, великий князь повелел отобрать у него все имущество, а самого посадил в темницу на Белоозере, где дьяк и умер.