Повести - Сергеев Юрий Васильевич. Страница 25
Изумлённый Фёдор замер, разглядывая это чудо на северной мерзлотной земле, жадно вдыхая причудливый буке в застоявшемся, ещё тёплом воздухе. Старуха отворила покосившуюся, скрипучую калитку и, со вздохом, бросила через плечо, пропуская с ношей гостя, приметив его удивление:
— Девка с измальства на цветках тронулась… Вона их в тайге… хучь косой коси. Прочла в детстве сказку про аленький цветочек и сбрендила, всё вырастить ево норовит… Кланька! Набери дровец, печь прокинем, а то замёрзла вчерась, кровь землицу уж чует, не греет боле… — не оглядываясь, вошла в избу.
Гость шагнул следом. Старуха щёлкнула выключателем и сощурила от света полинявшие, когда-то голубые глаза. Скинула платок и тяжело стянула линялую плюшевую кофту. Потрясла одной ногой, другой, по-ребячьи сбросила сапоги. Кувыркнувшись в воздухе, они свернулись котятами у порога.
— Садись, мил человек, раз пришёл, садись… Раздевайся, счас Семёновна тебя облегчит…
— Да я и не пил вовсе.
— Неуж-то? А ну, дыхни, паря!
Фёдор дунул на её крючкастый нос и засмеялся, уж больно у старой был растерянный вид, промашку дала…
— Всё одно брешешь, ишь, как глаза попухли.
Вошла Кланя, грохнула дрова у печки и скрылась за занавеской в комнате. Фёдор подсел к поленьям, взял нож и щепанул лучину. Открыл дверку забитой золой печки.
— Керосин возьми в чулане, не бей руки.
— Вонять станет, я так растоплю.
Он разжёг печь, снял и повесил плащ, пригладил руками соломенный чуб и сел к старому проскоблённому столу. Старуха вытащила из кособокого шкафчика бутылку водки, поставила чашку густо присыпанной сахаром брусники, нарезала лук.
— Кланька! Не хоронись, подь сюда.
Кланя вышла приодетая, украдкой, взглядывая на гостя. Фёдора кинуло в жар… Сняв в комнате старенькую будничную одежонку и накинув на себя простенькое ситцевое платьице, Кланя разительно переменилась. Словно Царевна-лягушка, сбросившая кожу…
Милое русское лицо, длиннющая толстая коса, ясный девичий взор глубоких больших глаз. Только вот, застыла в них невыразимая печаль, отрешённость от всего земного, словно ей было скучно и холодно здесь, в этом жестоком людском миру…
— Ну и дочка у тебя… — выдавил Фёдор, прям царевна-раскрасавица…
— Ага… всё пр-рынца ждёт, не дождётся… Дак, они токма в сказках являются. Дурёха… Всё книжки читает, а жисть мимо текёт. И в ково такая мечтательная? Я ить вовсе неграмотна, она меня хучь расписываться за пенсию подучила… Такие ухари сватались… От ворот-поворот…
— А за меня отдашь? — шутя промолвил Фёдор.
— Ты погодь-погодь. Шибко резво взял, ноги поломаш…
Старуха всё доставала на стол припасы: навалила в миску грибов, поставила капусты, солёные огурцы.
— Хватит, Семёновна, закормишь, тут закуски на неделю.
— Молкни, паря. Ешь вдосталь, что Бог послал. У нас всё — по простому, в лесторанах небось шибко сладко, да мы непривышны…
Старая примостилась на углу крашеного горбатого сундука, окованного железом, неумело сколупнула пробку с бутылки, сняла с подоконника три гранёных стакана, смахнула пальцем сор в них и разлила на троих.
— Хороша кашка, да мала чашка! Ну, бывай залётный. Спасибо, что не побрезговал, зашёл. Скукота у нас, мыши подохли все. — Она махнула стаканом, крякнула и нехотя поднесла горбушку к носу.
Фёдор выпил и приналёг на грибы. Кланя пригубила и отставила водку к окну. Помолчали… Ты ешь, ешь, нынче год грибной был, две кадушки насолила в зиму.
— И ем, не стеснительный.
— О, то и вижу, что с нашева батальону! Думаш пригласила бы другова? Не… Мотрю свой человек пропадат. Жалко… Откель приблудился?
— На работу приехал.
— Брешешь поди… Грачи и бичи вместе в тёплые края норовят попасть.
— А я может и не бич вовсе?
— Меня не омманешь… Вона все дороги по тебе видать, потёрли они тебя, покатали. Оседлых сразу приметно, покорные, смирились, а ты свободу любишь! Давят тя стены, цепи боишься, как старый и ушлый кобель, добрый ты и невезучий в жизни, вот и весь мой сказ.
Фёдор мотнул головой и улыбнулся.
— Как цыганка чешешь, старая, ну, такой уж есть…
— Мама, что ты к нему привязалась?
— Кланька, молкни. Дай с человеком побрехать. Ты уж мне надоела чище горькой редьки.
Печка разгорелась, потёк дух по кухне, комнате, коснулся щёк.
— Коль упрел, сымай пинджак. Кланька, повесь! Наша горница с Богом не спорница, во дворе тепло и в хате жарко. Дрова замучили, пять машин за зиму в трубу вылетают, да все поколоть надо, да сложить… Тяжко без мужика в доме.
Старуха закурила из мятой пачки крепкий „Беломор“, туманно глядя куда-то в синий сумрак через стекло. Большие дряблые руки перекручены работой, оплетены тёмными венами. Они чуть вздрагивали, беспокойно шевелились пальцы.
— Однако, брагу соседка ставила. Сбегай, Кланька!
— Иди сама, вытурит еще. Хватит.
Старуха тяжело поднялась, нашарила сапоги. Перелив из эмалированного ведра в крашеную бочку воду, вышла.
Кланя же подпёрла кулачком щёку и засмотрелась тоже за окно, улетела к низким первым звёздам, ярко высыпавшим на чистом небе. Фёдор украдкой близко разглядывал её и вдруг, невпопад вырвалось:
— Ты что такая, Кланя, дикая?
— Я-то? Я смирная. Это вы, мужики, дикие все…
— И много ты Тарзанов повидала?
— Много. Тебя третьего вижу.
— И детей не нажила?
— Не нажила… — печально вздохнула она и покраснела, — всё алкаши попадались, на кой им дети?
— Ну, это дело поправимое…
— Ишь! Губы раскатал… Между прочим, второй-то муж… да и какой он был муж! Слова доброго не слыхивала… Так он вот в эти самые двери, — она кивнула головой на выход, — в эти двери вперёд ногами уплыл…
— Даже так? Интересно… Спился, что ли?
— Не успел. Махаться кулаками любил, ну матери и подвернулся под руку… Месяц потом похворал, и всё…
— Да… Тёща серьёзная.
В коридоре загремели шаги, спиной вперёд вошла Семёновна. В ведре, как парное молоко, пенилась брага. Старуха размашисто поставило ведро на стол.
— Вот это посудина! А то, в склянки наплескают, срамота одна… Жахнем, Федька! Бражка на рябине, дюже пользительная. Гуляем сёдня!
Она сходила в комнату и нежно вынесла оттуда старенькую „хромку“.
— На гармони могёшь? Я ить чую, что ты все могёшь!
— Немного шарю… — Фёдор поставил инструмент на колени, привычно закинул ремень за плечо и снова подивился, откуда бабка проведала о его потаённой страсти к музыке…
Самоучкой играл с малолетства на всём, что подвернётся под руку, а уж, на гармони, творил чудеса. Он так обрадовался гармони, так ласково и любовно огладил её руками, перебирая пальцами клавиши, что забылся на мгновение, а когда очнулся, то поймал внимательный взгляд Клани, полный удивления…
Фёдор растерялся от его доверчивости, не зная что делать, зачерпнул из ведра кружкой и посмотрел на Семёновну.
— Давай, бабка, за знакомство! Может, встретимся на том свете.
— Я тя, паря, ишшо на этом укатаю!
Фёдор отведал душистого, приворотного зелья на рябине, прошёлся по ладам, наиграл, половчей примостил инструмент на коленях, и вдруг мощно, оглушительно и больно ударила „Барыня“! Старуха затаилась, потом вскочила, чуть не опрокинув Кланьку со стулом. Закружилась, выхватив из-запазухи платочек, гремя сапогами по половицам.
— Мама! Режь, Федька! Режь, твою душеньку… И-иех!
Взвякивали стаканы, качнулась под потолком засиженная мухами лампочка.
— Поддай ишшо! Наяривай, Федя-а! Помолодевшая, с капельками пота, проступившими над верхней, вмятой вовнутрь губой, она упала на сундук.
— Ой, запалилась! Ублажил, гость дорогой, ублажил. Век незабуду. Грю, с нашева батальону! И такое добро на берегу реки валялось, а я углядела… Не лыбься! Думаешь я бичиха! Накось! — Она сунула увесистую дулю под нос Фёдора.