Девятный Спас - Брусникин Анатолий. Страница 23
– А это иноземцы, что присланы от Великого посольства в наши палестины, учить преображенских офицеров и солдат воинской премудрости. Ныне повелено князь-кесарем, чтоб допрежь всего чужеземцев в приказ водили, по расспросным избам – показывать, как у нас с изменниками и злодеями поступают. Чтоб страх имели – не забаловали, не заворовались.
– Мудро рассудил Федор Юрьевич, – восхитился Ипатий. – Ну заходите, заходите. Поглядите. Скажи, се природный дворянин висит, столбового рода. Своих, мол, не жалеем, если что. А уж с приблудными, скажи, вовсе любезничать не станем.
Но толмач, видно, сам знал, что говорить. Зачесал языком чужесловные тарабары. Ипатий понял только, когда про него было сказано: «герр юстицрат Суков». Приосанился.
– А сами они кто?
– Этот вот, – показал Моська на мордатого, с закрученными усами, – немец Петер Анненхоф, мастер мушкетного боя.
Суков мигнул писцу, и тот для памяти и отчетности вывел пером на бумаге: «немец Петр Анненков».
Про сутулого жердяя в засаленном камзоле толмач объяснил:
– Учитель пистольного боя Анри Сен-Жиль, француз.
«Андрий сын Жилин, францоз», – скрипел писец.
Третий был молодой, тощий, востроносенький, пестрый, как птица попугай: шляпка с пером, ленты-позументы, бабьи чулочки. Пряжки на башмаках Сукову особенно понравились – серебряные, – красота.
– А сей цесарский фрязин прислан из Вены, наставлять господ офицеров в шпажном искусстве. Имя ему, – Колобов заглянул в бумажку, – Ансельмо-Виченцо Амато-ди-Гарда.
Тут писец жалобно поглядел на Ипатия Парфеновича: поди-ка, запиши такое. Плюнул, накалякал просто: «шпажный цесарец».
– Повешенных и колесованных стрельцов им уже показывали, – деловито объяснял Моська. – Теперь пусть полюбуются, как у нас с преступников спрос берут. Что это он у тебя снулый такой?
– Сейчас разбудим…
Подал Ипатий знак палачу, тот ответчика водой из ушата окатил. Пока злодей губами шлепал, в память приходил, Суков объяснил: это Митька Никитин, придворный чашник, заговору потатчик. Пока запирается, но сейчас всю правду скажет.
– Ну-ка, Фимка, ожги. Да гляди у меня: чтоб орать орал, но сызнова в изумление не впал.
Палач плюнул на ладонь, расстарался – красиво, с оттягом.
Но вопрошаемый не закричал, лишь натужно замычал и зубами скрипнул.
Нельзя русскому дворянину перед чужеземцами слабость являть! Митьша сейчас только об этом думал. От боли, перепоясавшей всю спину, в глазах красные круги завертелись. Но не опозорился Никитин, не взвыл.
– Ты что меня, пес, перед людьми срамишь? – восшипел дьяк на палача. – Ты мне державу не позорь! Они подумают, мы дела не знаем! А ну, лупи!
Кат ударил снова, сильней, да с вывертом. Ему тоже стало зазорно.
Зубы у Митьши были стиснуты так – если еще сильней, покрошатся. По спине лилась кровь, содранная кожа повисла длинным лоскутом. Но закричать не закричал.
– Бей!
С третьего удара не кричать легче сделалось. Поплыло все, потемнело. И захотел бы орать – сил не осталось.
«Слава Богу, умираю», подумал Дмитрий и, что было дальше, не видел, не слышал.
А дальше было вот что.
Когда упрямый, за державу нерадетельный вор Митька, обвис на веревке, так и не завопив, сильно дьяк заругался на Фимку. Мол, самого его нужно кнутом ободрать за дармоядение и криворучие. У прежнего палача Срамнова этакой стыдобы не вышло бы, у Яшки все супостаты соловушками пели, с первого же удара. И еще всяко.
– Ишь, чего захотел, – бурчал кат обиженно. – Яков Иваныча ему подавай. Срамнов-то ныне, хоть мала птаха, а высоко залетела. Пойдет он к вам за семишник в день ломаться, а еще за свои старания и спасибы не дождешься…
Толмачу перед иностранцами тоже было неудобно. А тут еще цесарский фрязин с неудобьпроизносимым именем насмехаться стал:
– Руськи паляч совсем плехо. Надо из Вена хароши паляч звать, много талер плятить.
Умел, оказывается, шпажный учитель по-русски, сколько нисколько.
– Господин ди-Гарда к языкам большой талан имеет, – кисло молвил Колобов. – Пока из цесарской земли сюда ехал, говорить и понимать изрядно выучился.
«Ох, наябедничаешь ты на меня, крысиный хвост», – подумал про толмача Ипатий и, впав в чувственное расстройство, сказал, чтоб цесарец не кичился:
– Еще неизвестно, какие вы сами-то мастера. Много всяких понаехало, иные лишь вино трескать здоровы.
Ди-Гарда осклабил белые зубы, над которыми перышками торчали два рыжеватых усика.
– О, господин дияк, это, мы можем вам цайген… мостраре… Показать.
Он скинул куцый камзолишко, тряхнул манжетами и плавным, почти девичьим движением вынул из ножен шпагу.
Остальные чужеземцы попятились, чтоб не мешать.
Размяв кисть (клинок описал в воздухе три свистящие восьмерки), цесарец оглядывался вокруг, на чем бы явить ловкость. Наконец придумал.
Встал раскорякой: одна нога согнута, другая, прямая, отставлена назад.
Ка-ак притопнет, ка-ак стукнет каблуком! Подскочил вверх, на добрых полсажени, в воздухе вокруг оси провернулся – и не впереруб, а точнейшим, игольным ударом пронзил веревку, подвешенную к шкиву. Бесчувственный преступник мешком повалился на пол.
Иностранцы зачем-то пошлепали ладошами, и громко – Ипатий с писцом от неожиданности шарахнулись.
– Это называется делать аплодисман, – снисходительно объяснил им Моська. – Сиречь знак одобрения изрядности в искусстве.
Суков проворчал:
– В рожу бы ему за такое искусство. Казенную вещь попортил…
Чертов цесарец на это сказал что-то своим – похоже, обидное для Ипатия. Те заржали, и Моська, иуда, тоже улыбнулся.
Потом они промеж собой еще немножко поговорили, и ди-Гарда сказал:
– Мои товарищи тоже желяют показывать свой искуссьтво. Но их искуссьтво такой, что в дом нельзя. Надо ходить улица.
Он сам себя перевел, и француз с немцем снова загоготали.
Стало дьяку любопытно. Пока еще медлительный Фимка веревку сменит, пока вопрошаемый очухается, это все одно ждать. А тут будет, что жене рассказать.
– Ну, коли недолго…
Очень быстро-то не получилось.
Француз Сен-Жиль пошел в казарму за ящиком с пистолями. Немец попросил принести из караульной десять фузей. Дотошно осмотрел стволы, замки, прицелы. Три велел заменить.
Ди-Гарда на своем ломаном, но понятном языке растолковал:
– Господин Анненхоф делать велики кунштюк: штрелять с тридцать шаг десять пуля пиф-паф в один минут, и кажди пуля попадать в один мест!
Цесарец понаблюдал, как его товарищ налаживает мишень – тряпичный лоскуток к глухой бревенчатой стене, как отсчитывает шаги и неспешно заряжает ружья. А дальше смотреть не стал. Сказал, что эту штуку уже видел. Поклонился и отбыл.
Дьяк, толмач и писец, а с ними еще дюжина зрителей, остались поглазеть. В Преображенке, этом царстве страха и муки, развлечения случались нечасто.
Вернулся запыхавшийся Сен-Жиль, принялся любовно чистить и снаряжать орудия своего ремесла, два искусной работы пистоля. Знать, было и французу что показать.
Вот мушкетный мастер раскрыл карманные часы, положил на ящик, сам изготовился. Часы звякнули, и в тот же миг грянул выстрел. Посреди лоскута зачернела дырка, Анненхоф же проворно отложил фузею, взял вторую – бам! Взял третью – бам! Он был похож на ярославскую игрушку, которую дергаешь за веревочку, а деревянный мужичок топориком помахивает туда-сюда, туда-сюда.
Зрители оглохли от пальбы, глаза щипало от порохового дыма. Уже сумерки наступали, вокруг и без дыма не очень-то видно, но ловкому немцу это было нипочем: так и сажал пулю в пулю.
Преображенцам, глазеющим на столь предивное искусство, никому в голову не пришло оглянуться на расспросную избу.
А туда, прямо на крыльцо, вынырнув из-за угла, взлетела легкая, стройная фигура. Это был шпажный учитель Ансельмо-Виченцо Амато-ди-Гарда. Он приоткрыл скрипучую дверь (стрельба все равно заглушала прочие звуки), скользнул внутрь.