Потерянный горизонт - Хилтон Джеймс. Страница 10
— Мы? Ни Боже мой, — ответил ему Барнард. — Броситься с выражением — это я целиком предоставляю вам.
И опять Конвэю не хотелось продолжать спор, тем более раз уж американец с его уравновешенностью и добродушием вполне, как казалось, справлялся с этим делом. Конвэй поймал себя на мысли о том, что их группа могла сложиться и гораздо менее удачно. Лишь Мэлинсон капризничал, да и тому причиной отчасти могла быть высота. Разреженный воздух по-разному действует на людей. Для Конвэя, например, он означал одновременно ясность сознания и физическую расслабленность — состояние, не лишенное приятности. Сдыхая свежий холодный воздух, он как бы вбирал в себя удовольствие, понемногу, маленькими глотками. В целом, конечно, творилось нечто ужасное, но у него не было сил возмущаться чем-либо, содержавшим в себе столько целеустремленности и столько захватывающей неопределенности.
По мере того как он разглядывал величественную гору, успокоительным озарением явилось ему сознание, что вот остались же еще такие места на земле, далекие, недоступные, не тронутые человеком. Ледовый бастион Каракорум еще более, чем прежде, поражал своим сверкающим великолепием на фоне северного неба, мрачного и грозного. Горные вершины переливались холодным блеском. Унесенные в даль и высоту, они восхищали своим достоинством. Те несколько тысяч футов, которых им не хватало, чтобы сравняться ростом с известными пиками-гигантами, возможно, навсегда уберегут их от альпинистских экспедиций: нет соблазна, способного искусить охотников за рекордами. Конвэй был прямой противоположностью подобным искателям высших достижений. Он был склонен усматривать нечто вульгарное в западной идеализации превосходных степеней. Установка «максимально для наивысшего» казалась ему менее разумной и, пожалуй, даже более приземленной и пошлой, чем «много для высокого». В общем, чрезмерные усилия его не вдохновляли, а подвиги ради подвигов нагоняли на него скуку.
Он все еще любовался пейзажем, когда сгустились сумерки и из ущелий вверх по склонам гор потянулся густой бархатный мрак. А потом весь хребет, теперь еще более приблизившийся, озарился новым, мягким сиянием. Это всходила полная луна, и свет ее поочередно заливал горные вершины, одну за другой, будто некий небесный фонарщик делал свою урочную работу, пока не превратил весь горизонт в полосу сверкающих огней, протянувшихся по иссиня-черному небу.
Похолодало, поднялся ветер. Он швырял машину из стороны в сторону, и это была новая неприятность, отразившаяся на настроении пассажиров. Они как-то не рассчитывали на продолжение полета в темноте и теперь последнюю свою надежду связывали с тем, что запас топлива небесконечен.
Бензина и впрямь, должно быть, осталось немного. Мэлинсон пустился в рассуждения на эту тему, и Конвэй, вопреки собственному нежеланию вести разговор о том, чего он толком не знал, высказал мнение, что топлива могло хватить самое большее на тысячу миль или около того, а они, по его оценке, уже почти полностью покрыли близкое к этому расстояние.
— Ну и куда же тогда нас занесло? — несчастным голосом спросил Мэлинсон.
— Трудно сказать, но, может быть, куда-то в Тибет. Если это Каракорум, то за ним Тибет. Одна из вершин, между прочим, должно быть, К-2, которую считают вторым высочайшим пиком мира.
— В списке гор идет сразу после Эвереста, — отозвался Барнард. — Есть на что поглядеть, черт возьми!
— А с точки зрения скалолаза, куда как пожестче, чем Эверест. Герцог Абруцци махнул на нее рукой ввиду полной недоступности.
— Боже мой! — раздраженно пробормотал Мэлинсон.
Но Барнард продолжал веселиться:
— Вы знаете, Конвэй, вас следовало бы определить на должность гида в этом путешествии. А будь у меня с собой фляжка французского коньяка, мне, не скрою, было бы наплевать, что там внизу — Тибет или Теннесси.
— Но что мы собираемся делать? — опять завел свое Мэлинсон. — С какой стати мы здесь? В чем смысл? Не понимаю, как вы можете развлекаться шутками.
— Ну, молодой человек, тут можно с одинаковым успехом и шутить, и скандалить. Кроме того, если наш пилот, как вы предполагаете, чокнулся, просто бесполезно заниматься поисками смысла.
— Он наверняка безумец. Я другого объяснения не вижу. А вы, Конвэй?
Конвэй кивнул. Мисс Бринклоу обернулась к ним. Именно так она могла бы обернуться в театре по окончании действия пьесы.
— Поскольку вы не спрашивали моего мнения, вероятно, мне не следовало бы с ним выступать, — начала она с подчеркнутой скромностью. — Но хотела бы сказать, что я согласна с мистером Мэлинсоном. Я уверена, бедняга несколько потерял голову. Наш пилот, я имею в виду, конечно. Во всяком случае, ничто его не может извинить, разве только если он сошел с ума. — И потом, перекрывая шум, она прокричала тоном доверительного признания: — Представьте, это мой первый в жизни полет! Первый, единственный! Никакие силы не могли меня подвигнуть на подобное прежде, хотя одна подруга самыми разными способами уговаривала слетать самолетом из Лондона в Париж.
— А сейчас вместо этого вы летите из Индии в Тибет, — сказал Барнард. — Вот ведь как бывает в жизни.
Она продолжала:
— У меня был знакомый миссионер, побывавший в Тибете. Он говорил, что его обитатели странные люди. Они считают, мы произошли от обезьян.
— До чего догадливы.
— Ах, нет, Боже, нет! Это не в современном смысле. Они так думали столетиями, это одно из их суеверий. Конечно, я лично ничего этого не принимаю и считаю, что Дарвин гораздо хуже тибетцев. Мои убеждения — в Библии.
— Я так понимаю, вы фундаменталистка?
Но мисс Бринклоу вроде бы не поняла смысла этого слова.
— Я когда-то была членом ЛМО, — прокричала она, — но разошлась с ними по вопросу о крещении младенцев.
Конвэй не сразу сообразил, что ЛМО означает Лондонское миссионерское общество, а когда догадался, все еще продолжал ощущать комизм этого обмена репликами. И он еще прикидывал, насколько удобно было бы вести теологические диспуты, скажем, в толчее лондонского вокзала Юстон, а тем временем подсознательно отмечал некое легкое очарование, исходившее от мисс Бринклоу. Он даже стал подумывать, не предложить ли ей на ночь что-нибудь теплое из своего гардероба, но пришел к заключению, что при ее худобе вряд ли его вещи придутся ей впору. И он устроился поуютнее, закрыл глаза и сразу же спокойно заснул.
А полет продолжался.
Все они пробудились от внезапного крена самолета. Конвэй ударился головой об иллюминатор, на миг потерял ориентировку, а после обратного крена машины оказался на полу в проходе между креслами. Стало намного холоднее. Первое, что он сделал, машинально, — взглянул на часы. Они показывали половину второго. Значит, он спал довольно долго. Он слышал какие-то громкие хлопки, но принял их за обман слуха, пока не сообразил, что мотор молчит, а самолет планирует, несясь навстречу порывам штормового ветра. Потом он посмотрел в окно и увидел совсем близко пустынную, серую, быстро убегавшую назад землю.
— Он идет на посадку! — вскричал Мэлинсон.
А Барнард, тоже выброшенный из кресла, ехидно добавил:
— Если повезет.
Мисс Бринклоу, как бы наименее затронутая всеобщей суматохой, была занята тем, что поправляла шляпку, и делала это так спокойно, будто они приближались к гавани Дувра.
Вскоре самолет коснулся земли. Но на этот раз садились они с трудом.
— Ах, Бог мой! Как плохо! Как дьявольски плохо! — стонал Мэлинсон, впиваясь пальцами в подлокотник своего кресла в течение десяти секунд подскоков и вибрации. Что-то в машине задрожало и хрустнуло; слышно было, как разорвалась покрышка на одном из колес шасси. — Все, конец, — заключил Мэлинсон с горестной безнадежностью. — Сломался хвостовой костыль. Теперь нам отсюда не выбраться.
Конвэй, совсем не склонный разглагольствовать в минуты испытаний, разминал затекшие ноги и ощупывал ушибленное место на голове. Пустяк, царапина. Его долг был как-то помочь этим людям. Но когда самолет остановился, он последним из четверых поднялся со своего кресла.