Умытые кровью. Книга I. Поганое семя - Разумовский Феликс. Страница 28
Выйдя на площадь, Варвара окинула взглядом Эйфелеву башню, усмехнулась – и впрямь «пастушка облаков», и, взяв таксомотор, опустилась на кожаное сиденье:
– Отель «Карлтон».
– Да, мадемуазель. – Водитель, опять-таки усатый и в картузе, дождался, пока носильщик погрузит чемоданы, и, мягко тронув машину с места, помчался с непозволительной скоростью. Ловкость этого человека была просто возмутительной, привычка рисковать ясно читалась на его лице.
«Значит, мадемуазель». На душе у Варвары сразу сделалось легко и беззаботно, словно в детстве. Она чуть заметно улыбнулась и стала наблюдать сквозь стекло за жизнью большого, чужого города, так не похожего на Петроград. Расположенный на холмах, он поражал обилием зелени и количеством транспорта. Стремительно мчались автомобили, мягко катились на резиновом ходу фиакры, резали ухо трамвайные звонки. Лошади, цокая копытами, влекли желтые вагоны омнибусов, тяжело дыша, работали педалями велосипедисты – ни одной ровной улицы, сплошные подъемы и спуски.
Многие парижане предпочитали идти пешком, улицы были полны народа. Мужчины большей частью выглядели неважно, одежда сидела на них скверно. Зато количество элегантных женщин превосходило все ожидания, их походка была грациозна, манеры приятны. Однако, так же как и мужчины, они помогали общению руками и при разговоре отчаянно жестикулировали. Можно было подумать, что большинство парижан рождаются глухонемыми.
Машина ехала правым берегом Сены. Словно вехи французской истории, высились Вандомская колонна, церковь Сен-Венсан-де-Поль, башня святого Иакова, тянулись вдоль реки массивные, наполовину скрытые каштанами громады павильонов Лувра и Тюильри. Скоро сквозь кружево деревьев Елисейских полей стал виден блеск зеркальных окон Дворца промышленности, таксомотор сбавил ход и, скрипнув тормозами, остановился у подъезда отеля «Карлтон».
– Позвольте, мадам, – бойко подскочил верткий человек в бархатной ливрее, поклонился, подхватил багаж. Сквозь стеклянные крутящиеся двери Варвара прошла за ним в устланный коврами холл и на полпути уткнулась в широкую улыбку портье.
– Бонжур, мадам. К вашим услугам.
У него было отлично развито профессиональное чутье. Угадав в красивой рыжеволосой даме солидную клиентку, портье засуетился, изобразил на одутловатом лице безмерную радость и не ошибся – Варвара сняла трехкомнатные апартаменты с камином и зеркальным потолком в спальне. Она велела горничной наполнить ванну, добавила ароматической эссенции и долго лежала в пенящейся, пахнущей фиалками воде. Тело казалось невесомым, в голову лезли всякие мысли и кружились неспешной, хорошо знакомой чередой – родители, Ветров, Граевский, Багрицкий, снова Граевский, опять Граевский, черт бы его побрал!
Ведь был маленький, смешной, с торчащими ушами, а теперь вот снится каждую ночь. Этим летом Варвара хотела забеременеть от него, но, видно, не судьба. Пусть Багрицкий благодарит скотину Ветрова за то, что тот частенько бил молодую жену, да так, что однажды случился выкидыш. Ветров, Ветров, красавец-лейтенант из адмиральской семьи. Медовый месяц, помнится, они проводили здесь же, в «Карлтоне», в двухместном номере на третьем этаже – сколько воды в Сене утекло с тех пор! Гуляли по Люксембургскому саду, смотрели на город с высоты Эйфелевой башни, исходили любовным потом на широкой, мерно подрагивающей перине. Тогда еще не было ни его пьяных загулов, ни хорошеньких горничных с задранными подолами.
Сволочь! А она – дурочка, вчерашняя гимназистка. Где вы, наивные мечты! Андрей Белый, Игорь Северянин и… лейтенант Ветров – каков винегрет! «Кстати, не мешало бы поесть». Вздохнув, Варвара вылезла из ванной и принялась приводить себя в порядок. В огромных зеркалах туалетной комнаты отражалось ее великолепное тело в золотистом ореоле пышных волос.
Ужинала она в необъятном, словно вокзальная площадь, зале среди цветущих, в кадках, экзотических растений. Звенел хрусталь, играла музыка, блестел набриолиненный пробор метрдотеля. Все было торжественно и достойно, особенно хороши оказались омары в красном соусе и жаркое из зайца, начиненного чесноком и трюфелями. Под них можно было выпить целое море белого «Пти-Шабли» и красного «Пуйи-Фюмэ». «Говорят, французы бесподобны в постели. – Вернувшись в номер, Варвара выкурила папироску и потребовала афишу всех парижских развлечений. – Это надо проверить». Однако на этот раз французам не повезло. На нее вдруг накатила дорожная усталость. Представив шелковистый холод простыней, Варвара сразу забыла о любовных утехах, разделась и нырнула под одеяло. Снился ей бесконечный бег верстовых столбов.
В течение следующей недели она развлекалась, как могла, но в душе только росло раздражение. Парижская опера ничем не отличалась от петербургской, в театре, на премьере трехактной разговорной комедии, она зевала до слез, а знаменитая руанская утка, зажаренная в собственной крови, оказалась жесткой и пресной – стоило тащиться за сотню верст. Куда приятней было бродить по старому Парижу, смотреть на застывшее в камне прошлое и чувствовать дыхание столетий.
Уж не на этом ли мосту король Наваррский Генрих ночами дрался из-за девчонок, а по этой узкой, мощенной еще Людовиком Солнце улочке везли Сен-Жюста, Робеспьера и Дантона головушки рубить? Может, в этой церкви бывали Петрарка и Рабле, а здесь, на шумной площади, давали свои блистательные парады клоуны Бобеш и Галимаре. Тихо струилась в браслетах мостов задумчивая Сена, на набережных, у ящиков букинистов, толпился народ, разводя волну, буксир тащил огромную, груженную углем баржу. Варвара смотрела на старый, зажатый между тесных стен город Ситэ, на блестящие в солнечных лучах башни Нотр-Дам и ощущала всю быстротечность человеческой жизни, – сколько вот таких сентябрьских дней должно было пройти, чтобы потемнели некогда белоснежные стены собора! Шли века, жаждая власти, люди проливали реки крови, короли убивали своих подданных, подданные ниспровергали королей. Сменялись правители и фаворитки, в смятых постелях решались судьбы народов, но все так же несла свои воды невозмутимая Сена и все так же бесстрастно взирали на мир каменные апостолы со шпиля Нотр-Дам.
Летело время, жизнь становилась другой. Вместо фиакров и влекомых лошадьми омнибусов парижане привыкли брать такси и ездить на автобусах, стук копыт утонул в грохоте поездов метро, бешено мчащихся в черных туннелях. Каждое утро шумные толпы опускались глубоко под землю – шляпки, пиджаки, потные рубашки, заправленные под красные пояса. Кондукторы в кирпичных куртках вдавливали животами публику в вагоны, двери закрывались, поезд трогался. Прекрасные француженки, сидя на сафьяновых скамейках, смотрели на мужчин оценивающе, веселые французы крутили усы, глаза их сверкали – о-ля-ля, жизнь прекрасна! Да здравствует рагу из кролика, цельный красный «пиф» и добросовестные ласки любимых!
Но в последнее время толпы в метро поредели. Отважной Франции понадобились храбрые солдаты, французов переодели в форму цвета хаки и словно скот погнали на бойню. Чтобы они охотнее убивали проклятых бошей[1], им раздавали фотографии дерьма чудовищной величины, якобы найденного в немецких окопах. Активистки патриотического фронта писали им душещипательные письма – мой дорогой солдатик, спаси любимое отечество, не бойся умереть героем, Господь тебе воздаст. Отважных пуалю[2] дырявили осколками, душили газами, жгли фосфором, давили танками. Из окопов было два пути – домой во Францию героем на инвалидном кресле или посиневшим мертвецом в отравленную ипритом землю.
Был, правда, и третий путь – дорога на Шарлеруа, по обочинам которой лежали пуалю с дощечками на груди: «Так рука отечества карает беглеца и труса». Мужья, пылкие любовники, отцы и братья эшелонами уходили на фронт, глаза женщин наливались тоской и тревогой, понурившись, скорбно молчали старики. Мечтам о хорошей доле, жирном куске и шелковой юбке так и не суждено было сбыться. Будущее виделось известной комбинацией из трех пальцев.
А в Париже стояла осень. Облетали каштаны в Люксембургском саду, по глади озера в парке Мон-Сури плавали желтые листья, увядала трава на уютном Собачьем кладбище. Поэты и романтики, носящие по обычаю бархатные штаны, кутались в шарфы, художники на площади Тертр надели под блузы теплые фуфайки. На их холстах тоже царила осень.