Волчица - Уайт-Мелвилл Джордж. Страница 9
— Пьер, — прошептала она, — я почти дала вам слово и теперь жалею, что не дала окончательно. Неужели мне суждено быть постоянной причиной горя для всех, кто… кто любит меня? Бабушка не может говорить со мной без неудовольствия, а вы, Пьер, хотя никогда не скажете мне недоброго слова, но — почему это? — вы выглядите таким печальным и убитым, что у меня сердце разрывается на части. Лучше мне, уйти от вас обоих и самой зарабатывать себе хлеб. Ведь Рамбуйе не конец света.
— Мадемуазель совершенно права, — вмешался Головорез, щеголяя своим парижским поклоном. — Мадемуазель говорит очень разумно. Месье, который позволит мне в будущем называть его гражданин Легро, оказал мне сегодня великую услугу. Мадам, несмотря на стеснение для себя самой, оказала мне самое радушное гостеприимство; a мадемуазель, — не говоря уже об одной ей свойственной грации, с которой она хозяйничала за ужином, — удостоила меня, человека чужого, доверия, которое я, впрочем, менее всякого другого способен употребить во зло. Извините меня, если я осмелюсь просить позволения считать себя в числе ваших друзей и подать вам дружеский совет. Повторяю, слова мадемуазель выказывают здравый смысл и знание жизни. Рамбуйе не есть конец света, а только очень маленький и незначительный уголок его. Есть места на земле, где слово «сеньор» произносится не иначе как с презрением и негодованием, — где права сеньора столько рассматривались и анализировались, что остался, наконец, один вопрос — имеет ли он право существовать вообще!
Головорез по привычке остановился, точно ожидая взрыва аплодисментов, которыми обыкновенно сопровождались подобные фразы.
— Где же это? — спросил Пьер, так как бабушка и Розина были слишком взволнованы, чтобы говорить.
— Где? Где же, как не в Париже? В этом центре свободы и цивилизации, в столице Европы! Париж — вся Франция, — и он изрек свой приговор против тиранов, сеньоров и податей, против всех возмутительных налогов и вымогательств феодальной тирании. — Скоро Париж провозгласит свои убеждения на все четыре конца света — и я, Жак Арман, прозванный добрыми гражданами Головорезом, получу возможность раздавать больше нежели покровительство, высокое положение, власть и богатство своим друзьям!
— А мне, казалось, что вы именно хотите положить конец разнице положений, власти и в особенности богатству, — возразил Пьер, слушавший затаив дыхание. — Вы сами говорили это в кузнице.
— Да, разумеется, — отвечал Арман. — Все люди равны и все должны начинать с одного уровня. Но нет сомнения, что некоторые скоро выдвинутся вперед — и почему же не вы и не я, также как всякий другой. Слушайте, друг мой, служа делу свободы, можно добыть себе хороший кусок хлеба. В настоящее время, быть патриотом — дает сотни франков ежемесячного дохода.
— Но кто же платит деньги? — спросил Пьер, сейчас же ухватившись за самое существенное, как человек собственным трудом добывающий свой хлеб.
— А наш центральный комитет, — отвечал Головорез, — то есть, горсть благородных умов, которые пока собираются в винных погребах и пригородных кабаках, в последних трущобах столицы; но скоро они будут заседать в царских палатах и судить королей и принцев, как и подобает верховному судилищу Франции. Поверьте мне, друг мой, настанет время, когда не будет никаких законов, кроме народной воли. Мы выметем, как массу мусора и нечистот, всю эту вредную толпу сеньоров, придворных, священников, весь парламент и короля!
— Но ведь, говорят, он добрый человек — наш Людовик, — возразил Пьер, несколько ошеломленный развиваемой перед ним обширной программой реформ. — Он помог нам в голодный год из своего собственного кармана и, говорят, сумеет поставить замок на дверь не хуже любого слесаря во Франции.
— Он бы еще ничего, — отвечал Жак, — но это все проклятая австриячка, его жена, научает его топтать в грязь свободу Франции.
— Как! королева? — воскликнули в один голос обе женщины. — Ведь она такая хорошая, красивая, добрая, заботливая!
Арман покачал головой, с улыбкой снисходительного превосходства.
— Что вы можете знать, — сказал он, — вы, простые, темные провинциалы? Вы все боготворили австриячку, когда она приехала сюда, а за что? За то, что у нее нежная кожа, стройный стан и медовые уста. Да! вас не трудно обмануть. Вся ее порода — прирожденные враги Франции. Она проводит жизнь, придумывая как бы получше склонить наши шеи под свое иноземное иго. Вы ничего не знаете, сидя здесь; вы занимаетесь себе рубкой дров, своими курами и пчелами, а мир идет пока своим чередом — но в один прекрасный день вы увидите себя раздавленными под его колесами! О, я мог бы рассказать вам удивительные вещи. Слыхали вы когда-нибудь о малом Tpиaноне или о маскарадах в опере? Знаете вы имена графов д'Артуа, Розенберга и кардинала де Рогана? Ведь не сказки все это — все эти рассказы о ночных забавах в Марли, об игре в жмурки при лунном свете на террасах Версаля!.. Она — страшная интриганка, говорю вам — эта австриячка — высокомерная, порочная, необузданная и лживая до мозга костей!..
— Какое нам до этого дело? — возразила старуха. — Нас воспитывали в страхе божьем и учили почитать короля и королеву. Для нас вопрос только в том, месье — вы понимаете меня — как укрыть овечку от волка.
— Совершенно верно, сударыня; и так как не настало еще время устранить волка — надо удалить овечку.
— Но куда же, куда?
— В Париж, повторяю вам! Пусть аристократ попробует тогда, если посмеет, побеспокоить вас, когда вы будете под покровительством верховного народа.
— Но ведь мы умрем с голода, мы с Розиной!
— Никогда, бабушка! — воскликнул Пьер, поднимая голову и расправляя свои могучие плечи. — Я могу работать за троих и в Париже, точно также как и здесь. Снимем наш лагерь и двинемся в путь завтра же, на заре. Слушайте. У меня есть сани и два мула, которые отвезут наши пожитки небольшими переходами. Снег нам только на пользу, на санях легче ехать, чем на колесах. Я могу приготовить все сегодня же.
— Прекрасно, — согласился Головорез, — и когда завтра ястреб налетит снова, он увидит, что гнездо опустело, а птичка улетела. Прекрасно, говорю я. Вот так и начинаются революции!
Розина молчала: она положила свою руку в руку Пьера и сидела неподвижно.
— Мне бы хотелось просить совета отца Игнатуса, — сказала старуха, слишком старая, чтобы принять без колебания даже неизбежное решение. — Да вот кажется и он… Доброго вечера, отец Игнатус! Вы всегда желанный гость для нас, а сегодня больше чем когда-нибудь.
Пока она говорила эти слова, дверь отворилась, и священник вошел в комнату, благословляя всех присутствующих.
— Я пришел проститься с вами, — сказал он своим ласковым, серьезным тоном. — Я получил приказание от своих высших. Вы знаете, мы служители церкви — те же солдаты и должны быть готовы в путь по первому призыву.
Обе женщины выглядели удивленными и опечаленными. Старуха заговорила первая.
— Неужели у вас хватит духу покинуть нас? — сказала она. — И еще в такое время! Ах, отец Игнатус, мы будем точно овцы без пастыря.
— У господина моего нашлось для меня другое дело, — отвечал тот спокойно. — Не бойтесь, меня скоро заменит другой. Я встречу своего преемника завтра же, на пути в Париж.
— В Париж! — воскликнула старуха. — Мы тоже только что решили перебраться в Париж: мы говорили об этом в ту минуту, как вы вошли.
Он посмотрела на Пьера и Розину, и проговорил медленно:
— Да, вы правильно сделаете.
— Итак, это решает все дело, — воскликнул Головорез. — Я говорил то же самое — и так как месье того же мнения, то больше нечего и сомневаться. Завтра же, мы двинемся все вместе, не оставив после себя никаких следов.
Священник пытливо взглянул на говорившего.
— Я знаю вас, господин Арман, — сказал он, — хотя вы, может быть, и не знаете меня. Отчасти, вы и есть причина моего внезапного отъезда в Париж.
— Благодарю за честь, — отвечал парижанин с поклоном.
— Тут не до комплиментов, месье, — возразил священник. — Я говорю совершенно откровенно; мне нечего скрывать и нечего стыдиться. В готовящейся великой битве между добром и злом, мы будем стоять в разных лагерях. Моя обязанность — вредить вам везде и во всем, всеми средствами, даже до пролития крови — и я не остановлюсь ни перед чем.