Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам - Разумовский Феликс. Страница 25

В заживо горящем человеке он узнал Полубояринова. Раненный в бедро и засунутый в топку, тот от муки сходил с ума и сейчас, в полузабытьи, из последних сил звал Степана Артемьевича. Злобина, как понял Кузьмицкий. Только подполковник Злобин не мог ответить ему. Убитый наповал осколком, он лежал в степи под Ново-Дмитриевской, и вешние ручьи омывали его большое, когда-то сильное тело. Ему повезло, он умер мгновенно.

– Что, жарко, кадет? – Хмыкнув, военмор Дзюба выплюнул хабарик, отстегнул клапан брюк и принялся мочиться Полубояринову на лицо. – Охолонись трошки! А теперь, братва, задвигай его по хрен, нехай погреется.

По его знаку корчащееся тело приподняли и засунули в топку вершка на три поглубже, по бедра. Зашипела, обгорая, человеческая плоть, в будке сгустился смрад, потянуло чадной вонью обуглившейся ткани. В который уже раз вопли умирающего резанули уши, и нахрапистые глотки с новой силой изрыгнули смех, забористую ругань и соленые морские прибаутки. Что, кадет, неохота на тот свет?

Альбатросы революции упивались зрелищем, и никто из них, преисполненных торжества и мести, не обращал внимания на Кузьмицкого. Содрогаясь всем телом, тот смотрел, как уходит Полубояринов, и, не вытирая слез, с убийственной отчетливостью осознавал всю никчемность и противоестественность своего существования.

Кто он? Предатель, трус, отверженный, изгой, русский офицер без чести, дворянин на побегушках у расхристанного немытого хама? Он сам сделал выбор, и теперь уже ничего не изменить, не поправить, можно только поставить точку. Жирную. Кузьмицкий вдруг почувствовал легкость и пустоту в душе. С ледяной улыбкой он открыл кобуру, обхватил рубчатую рукоять нагана и, взведя курок, начал считать.

Раз, два – военмору Дзюбе пару пуль куда-то под бушлат, в ширинку.

Три – комиссару Шитову в упор, между глаз.

Четыре – балтийцу Сяве прямо в грязный, раззявленный от страха рот.

Пять – безымянному матросу революции в выпуклый заслон груди.

Шесть – поручику Полубояринову в рано поседевший висок.

– Спи, Сережа. – Кузьмицкий коротко выдохнул, кинул взгляд на степь, бескрайнюю, быстро оживающую под лучами солнца, и чему-то снова улыбнулся. Семь – себе, точно под левый сосок.

Он не мог промахнуться, слишком тяжело было у него на сердце последнее время. Яркий свет мгновенно вспыхнул перед Кузьмицким, и он увидел свою матушку с ласковой улыбкой на морщинистом лице…

II

Среди уголовных полковника Мартыненко звали Паныч Чернобур. Он и вправду был хитер и изворотлив, словно опытный, не раз побывавший в облавах лис. Воля его была закалена войной, революцией, всеобщим бардаком. Душа отравлена крушением империи, потерей близких и утратой перспективы безбедно встретить старость в родительском имении, пожалованном еще деду за героизм в войне с Наполеоном Бонапартом.

– Господа, – часто говаривал полковник в тесном кругу, и его розовое от коньяка лицо становилось красным, – запомните, господа, никакой политики. Никаких классовых сражений, борьбы за идеалы, ностальгии по прошлому. Все это, смею вас уверить, дерьмо собачье. Высокие материи, господа, засуньте, миль пардон, себе в задницу. В преступном окружении нужно и вести себя соответственно, по уркагански. У большевиков нужно учиться, у товарищей, и прежде всего чему? – Он обводил аудиторию мутным от выпитого взглядом, делал значительное лицо и изящно, при посредстве вилочки, закусывал лимоном. – Дисциплина, господа, дисциплина! Горстка жидов, пархатых, но организованных, подмяла всю Россию! Чем были сильны римские легионы? Децимацией![1] Не стройте иллюзий, господа, ежели что – сразу же пойдете в расход.

Что и говорить, дисциплина и организованность у Мартыненко были на высоте. Костяк организации составляли кадровые офицеры, большей частью бывшие сослуживцы полковника, люди проверенные, побывавшие в деле, еще не совсем забывшие, что такое верность и слово чести. Был в банде и варнацкий элемент, но только в силу необходимости, проистекающей из рода деятельности, – армаи[2], медвежатники[3], фортацеры[4], мелкое циголье[5] в качестве алешек[6]. С ними Мартыненко соблюдал дистанцию, не жаловал особо, разговаривал через губу, а всяких там вардалагов[7], клюквенников[8], марушников[9] и шмаровозов[10] вообще за людей не считал и держал на расстоянии пушечного выстрела. Потому как шваль, гопота, босота, шпанка бесталанная.

Сам полковник работал по-крупному, промышлял уличными гоп-стопами и самочинками, – выражаясь в духе времени, по-революционному, самолично экспроприировал экспроприаторов. Дело было поставлено на широкую ногу. Купленные люди наводили на квартиры, проверенный блат-гравер рисовал чекистские удостоверения, разрешения на оружие, ордера на обыск, и по указанным адресам шли специальные удар-бригады, поднаторевшие в обысках, не брезгливые и не чурающиеся мокрого гранта[1].

Конечно, дело не простое и весьма опасное, взять хотя бы князя Эболи[2], так кто не рискует, тот и шампанского не пьет. И ведь даже не роскошной жизни с шампанским по утрам, омарами в обед и ночными «шик-этуалями» желал полковник, хотя само по себе весьма недурственное сочетание, нет, хотел он нормального, человеческого существования, где-нибудь в Ницце, на острове Капри или, на худой конец, в Новом Свете. А для этого нужны были петимети[3], валюта, наховирка[4], рыжье[5] – проклятый металл, без которого и за кордоном достойно будет не устроиться.

Урвать куш, дождаться зимы и по первому льду рвануть в Финляндию, где, слава богу, большевиков вырезали под корень, – вот программа максимум, ради которой стоит потрудиться в поте лица. Так что работал полковник с огоньком, не покладая рук, и хотя на таких, как он, уголовники смотрели косо, с презрением окрестив их «бывшими», Паныч Чернобур имел вес, и немалый.

Впрочем, элита, лощеные марвихеры[1], многоопытные фармазонщики[2], благообразные менялы[3] и прочая аристократия всех мастей в спешном порядке покидала Питер – а ну ее к аллаху, эту диктатуру пролетариата!

Не они одни, тысячи жителей северной столицы двинулись на юг, стремясь прорваться на Украину, чья самостоятельность была гарантирована Брестским договором. Только не так все было просто. «Чистые» руки чекистов оказались длинными – беженцев на границе не пропускали, заворачивали назад, прорвавшихся немецкие власти выдавали большевикам, а уже действовал ленинский декрет «О незаконном переходе границы», предусматривающий расстрел.

Родственники и друзья людей, оказавшихся заложниками совдепии, бомбардировали петициями правительство Украины, умоляя вмешаться и помочь родным вырваться на свободу. Гетман не остался в стороне и с просьбой о содействии обратился к немцам. Те тоже проявили гуманизм и через своего посла Мирбаха вышли на Ленина. И проблема, к удивлению всех, решилась с невероятной быстротой.

– Отлично, – сказал Ильич и оценивающе прищурился, – если гетмана так заботит судьба паразитирующих классов, то советское правительство не имеет ничего против, чтобы выслать на Украину всю эту буржуазную сволочь. Но не бесплатно, господа хорошие, не бесплатно. Революция требует денег – пусть в Киеве составят списки адресов и фамилий и вышлют в Москву. Плата по таксе, такса две тысячи фунтов стерлингов или золотом. Впрочем, ладно, – Ленин добро улыбнулся и махнул рукой, – можно и зерном. Только поторопитесь, господа, поторопитесь, а то будет поздно.

Скоро с Украины на север потянулись эшелоны с хлебом, названные в народе «гетманскими». Навстречу им, на юг, двинулись поезда со счастливцами, у которых оказались друзья и родственники на Украине. Однако уезжали беженцы нелегко. На пограничных станциях их обыскивали, обирая до нитки, до нижнего белья. Чекисты отцепляли паровозы, на сутки задерживали отправление. Безопасность никто не гарантировал. Любого могли арестовать, избить, а то и расстрелять прямо на перроне. Не церемонясь, сдирали кольца с пальцев, рвали серьги с ушей. Потому как буржуи – недочеловеки, изгои, обреченный класс.