Черный камень - Дружинин Владимир Николаевич. Страница 17
— Ливанов! — остановила меня Шура. — Ты можешь говорить более спокойно?
— Могу. Мне нечего волноваться — он врет, а не я.
Отвечая, я видел самонадеянную физиономию Симакова и плохо владел собой. Как он возмутил меня! Минутами я от волнения переставал слышать собственные слова.
— В общем, ты безупречен? — сказала Шура. — Так я тебя поняла?
— Нет, но… Никакой личной вражды к Касперскому у меня нет. Даю слово комсомольца. Я не хотел чернить его. Я надеялся, он поймет и сам захочет разобраться в истории с Пшеницыным. Это очень важный вопрос… Что бы ни говорили, я его не оставлю.
— Всяк по-своему с ума сходит, — молвил Симаков в сторону.
— Ему доказывать что-нибудь, — взорвался я, — это всё равно что прививать оспу телеграфному столбу.
Все засмеялись, кроме меня и Симакова. Шура постучала карандашом по крышке чернильницы.
— Ну вас! — сказала она просто, по-домашнему, и я, поймав взгляд ее невозмутимых серых глаз и вдруг испугавшись, что самое важное будет забыто, заявил:
— Я кончу вуз и поеду в Дивногорск. Я для того и учусь.
Должно быть, фраза прозвучала заносчиво, так как Шура сухо заметила:
— Приветствовать будем.
Симаков заерзал на стуле:
— Ливанов разводит демагогию.
Поскрипел стулом, откашлялся и оглядел членов бюро, ища поддержки. Но Шура опять постучала карандашом.
— У Ливанова есть серьезная цель, — сказал Савичев, один из самых старших студентов на факультете. — Демагогии я тут не вижу, — он пощипал редкую бородку. — Не вижу. Зачеркивать доклад Ливанова нельзя, мысли хорошие. Главный вывод такой: мы должны быть ближе к жизни, к задачам пятилетки.
Он помолчал и закончил:
— Но вот с кулаками кидаться, обзывать других — нехорошо, товарищ Ливанов.
При этих словах Симаков приободрился. Не воображает ли он, что я начну оправдываться?
— Перед ним мне нечего каяться, — отчеканил я. — Он налгал на меня. И уж если искать корни поведения, то я у него скорее найду. И не ошибусь. Симаков лижет пятки Касперскому. Это все знают.
Мой выстрел попал в цель. Симаков побагровел…
Закончилось разбирательство тем, что и мне и Симакову решили вынести порицание — ему за склоку, а мне за нетактичное поведение.
Принял я это решение без ропота, но, когда вышел из университета и зашагал к дому, от меня словно отделился другой Сергей Ливанов. И два Ливанова столкнулись в споре.
«Плохо, брат, — сказал один, глядя на другого сверху вниз. — Впервые за свое пребывание в комсомоле ты получил взыскание. И за что! Ты назвал Симакова скотом. Так он же действительно скот. Ты хотел дать ему в морду. И следовало дать. А он вышел чистым. Нет, бюро отнеслось к тебе очень несправедливо».
«Всё же драться не полагается, — пробовал возражать другой Ливанов. — Должна же быть дисциплина».
«Так ведь ты и не ударил. Только замахнулся. И за это — взыскание! Никто тебя не понял, бедняга. Все будут теперь пальцами показывать: вот, мол, Ливанов, тот самый, который выступил с неудачным докладом, затеял ссору с Симаковым и получил взыскание. А Симакова пожалеют, как жертву. И он еще больше зазнается и будет издеваться над тобой, и тебе придется всё покорно переносить».
Этот второй Ливанов — не понятый светом и несправедливо наказанный — взял, наконец, верх. Он поднялся в комнату замкнутый и злой, молча завалился на койку и на расспросы Алиханова невнятно огрызался. Тогда его решили оставить в покое, и он, часа два протаращив глаза в стенку, уснул. На другой день Ливанов на лекциях присутствовать не изволил и явился лишь на комсомольское собрание, где решение бюро было утверждено.
После этого Ливанов — я говорю о себе в третьем лице, так как видел себя как бы со стороны, — провел еще два дня на койке, упорно цепляясь за свою роль невинно пострадавшего. К концу затворничества настроения Ливанова-второго, впрочем, несколько изменились. Дело в том, что товарищи решили испытать, надолго ли его хватит, и отвечали на молчание дружным молчанием. Сперва Ливанов-второй хорохорился.
«И пусть, не всё ли тебе равно, — убеждал он другого Ливанова. — Все от тебя отворачиваются, но ты будь горд и непреклонен».
Товарищи даже не замечали всей красоты и трагичности роли, и это было тяжелее всего. Они вели между собой обычные разговоры, как будто ничего не произошло. Ливанов-второй сбавил тон, сморщился и слился с первым; я впал в тоскливое оцепенение, мысли потекли медленно. Да, все от меня отвернулись, никому я не нужен. Должно быть, я очень глупо выступал в научном обществе. Я наболтал массу лишнего. Недаром Щекин говорил мне: ты обычно самое главное проглатываешь; тебе, верно, кажется, что оно само собой разумеется — и тонешь в подробностях. Впрочем, теперь не исправишь. Я больше рта не раскрою. К чему? Всё равно никто не примет мое мнение всерьез. Придет время — я докажу, кто прав. Докажу, если сумею. Если я вообще годен на что-нибудь…
Вечером — вместе с Алихановым — неожиданно вошла Лара.
— Фу, какая небритая рожа! — сказала она с гримасой. — Немедленно срежь бороду, иначе уйду.
«Ну и уходи», — шевельнулось во мне, но тотчас заглохло. Что-то заставило меня встать с койки и выполнить приказ…
ДОРОГА В БУДУЩЕЕ
После доклада я ушел с головой в учебу. Первым долгом избавился от «хвостов», чтобы никто не смел попрекать меня, а затем начал читать труды по геологии средней России. И чем больше читал, тем сильнее мечтал о работе в поле, о том, чтобы самому вонзить в недра стальной бур.
Весной приехал из Москвы — на сессию Академии наук — профессор Лукиных. Весть эту принесла Лара (она всегда-в курсе всего, что делается в среде геологов), и я решил пойти к ней с просьбой. Приближается производственная практика! Вот бы провести ее в экспедиции разведчиков-нефтяников, если не под Дивногорском, то на приуральских буровых или в Башкирии! А Лукиных по-прежнему служит в главном геологическом управлении и может мне помочь.
Ко мне присоединились Алиханов, Савичев, Митя Бунчиков — тщедушный паренек, болевший коклюшем и прозванный по этой причине «младенцем», и Лара, — словом, целая делегация.
Собрались у Дворцового моста. Через полчаса я стучал в номер гостиницы «Астория», — как сейчас помню, двести пятый. Человек невысокого роста, с большой рыжей головой, с огненными веснушками на лбу, похожий на озорного деревенского парня, толчком распахнул дверь:
— Входите!
— Мы к профессору Лукиных.
— Я Лукиных, — сказал он. — Садитесь. Ну что? — он быстро оглядел нас. — Поедем во второе Баку?
У меня дух захватило, так просто, буднично назвал он то, что только начинает обозначаться порослью вышек опытного бурения, — пока еще редкой.
— Поедете в Приуралье, — объяснил он. — На реку Чусовую. Слыхали? У Мамина-Сибиряка замечательно описано… Моя родина. Я ведь пермский лесоруб.
Тут я заикнулся о Дивногорске, и Лукиных бросил на меня быстрый взгляд.
— Дале-е-еко туда, — протянул он, разумея не расстояние, а время. — Дивногорск — наша вторая очередь. Конечно, хорошо бы так: карту развернул и провел нефтяной пояс от Урала до Волги, как мечтал Пшеницын. Но пока трудно… трудно.
Огненные крапинки на его лбу шевелились, и были они словно знаки внутреннего пламени, горящего в этом сильном, подвижном, жилистом человеке. Я не успел задать вопрос, — он, словно угадав его, заговорил:
— Очень сложно всё в Дивногорске. Там в университете ваш Касперский доцентуру получает. Я не возражаю. Пусть полазает по балкам, по обрывам. Ему полезно. Вы, — он вдруг нахмурился, — смотрите у меня, я не люблю таких, которые боятся запачкаться… Загорать не дам.
Закончив угрозы, Лукиных вскочил, заходил по комнате.
— Нефтяной пояс проведем, обязательно проведем, — сказал он с неожиданной душевной теплотой, — со временем наладим и у Дивногорска глубокое бурение. Вы должны знать: мы накануне великих открытий на равнине. Многие не верят. Говорят: мало нефти у нас, чайной ложкой черпаете, есть ли смысл… Ничего, второе Баку еще покажет себя…