Филимон и Антихрист - Дроздов Иван Владимирович. Страница 19
Шушуня вскинул длинные девичьи ресницы, чуть откинулся назад. Мелкие морщинки, подёрнувшие кожу возле глаз, тугую изобличали думу. С чего бы… метаморфоза такая?
А у Зяблика вдруг сердце ёкнуло от собственной чрезмерной смелости, — наперекор директорской воли иду. Решил же старик! Впрочем, тут же охладил тревогу: большинство в партбюро — мои люди. Шушуню выдвинет собрание. Надо показать старику свою силу, хватит ему в институтские дела нос совать.
— Не знаю, Артур Михайлович. Котина заменить трудно, его в институте любят, к нему идут с горем и радостью.
Шушуня на собеседника не смотрел, играл ва-банк — бил, что называется, в десятку. И не промахнулся.
— Знаю! — срезал Зяблик. Но не сердито. И Шушуня тёплую нотку в словах начальника уловил. Зяблик хоть и возражал, хоть и отшибал Котина напрочь, но зла к нему не питал. Слышало сердце Шушуни: игра тут задумана. Осторожненько ходы выбирай, не плюхнись в лужу.
Немалый опыт имел Шушуня в «дворцовых делах». В провинции важный пост занимал, а затем в столице, в министерстве не последним человеком был. Пост замминистра плыл в руки, да сплоховал, не в те колокола ударил — раз, другой, и — вылетел! А летят у нас обыкновенно на самое дно. Благо, если сил достанет зацепиться, устоять, а не то — пиши пропало. Был человек — и нет его. Из министерства как в колодец — в институт свалился, а и тут не тихо, и тут подводные камни кругом. Держись, Шушуня, в другой раз не оплошай. Дальше лететь некуда, а тебе ещё десять лет до пенсии.
Сердце подсказывает: Зяблик в силу входит, ему потрафляй, его сторону держи. И противны Шушуне собственные мысли, — совесть ему от природы положить не забыли. Фронтовик бывалый, и крепкую мужскую дружбу ценит, и людей, умеющих постоять за себя, уважает, — а вот, поди ж ты, как жизнь устроена: крутись, а то сгинешь. Такой строй жизни нашей, так уж всё спаялось, спеклось, перевито-перетянуто. Не хочешь валиться дальше, в небытие, — виляй хвостом, как трусливый зайчишка.
— Хочу вас предложить! — кинул Зяблик дорогой подарок.
Пожал плечами Шушуня, очи отвернул в сторону. Не по-мужски вёл себя, да счастье горой валилось, дыхание спёрло. Снова пожал плечами: смотрите, мол, вам виднее.
— Ладно. А теперь ступайте.
Шушуня подхватился, на ходу выпрямился, сдержал шаг — вышел с достоинством. Зяблик повторил вычитанное в исторических повестях старинное слово: «ступайте». Оно ему нравилось. Цари так говорили. И рукой при этом жест делали. Зяблик, оставшись один, попробовал этот жест — будто получается, улыбнулся своей прихоти. Ничто не наполняло его сердце такой глубокой всепроникающей радостью, как сознание власти над людьми. Ощущение силы и способности делать для людей добро или зло пьянило воображение, отдавалось во всём теле сладким гулом. Пронизывал этот гул с ног до головы.
Жизнь казалась сплошным праздником, и при одной только мысли, что судьба могла сложиться иначе, что мог бы он прозябать где-то рядовым человеком, при одной только этой мысли колючий холодок бежал по жилам, пронимал до пяток. Нет, что там ни говори, а жизнь замечательная штука, особенно если ты вполне руководишь собственной судьбой, можешь подвигать себя то вправо, то влево, а то вверх — в зависимости от обстоятельств. К жизни тогда интерес пробуждается, и каждое утро счастливой улыбкой встречаешь.
Медведем ввалился в кабинет Спартак Пап — толстый, коротконогий, с мясистым лицом и тремя подбородками. Четыре года назад Зяблик переманил толстяка от директора другого столичного института Вадима Бродова, бывшего некогда большим другом Зяблика, — у Бродова Пап состоял в той же роли, то есть числился младшим научным сотрудником, а выполнял сугубо личные, порой интимные поручения.
Тяжело дыша, Пап опустился в кресло, оглянулся на окно — не дует ли? — очень боялся простуды, потому что недавно, во время болезни гриппом, зашёл в ванну и упал там, потеряв сознание. Жил один в трёхкомнатной кооперативной квартире в доме-башне первой категории — таких недавно несколько построили в Безбожном переулке; изредка приходили женщины, но подолгу не задерживались: Пап был жаден и капризен. Зяблик тоже чувствовал себя неуютно в обществе этого странного человека; распоряжения отдавал коротко, встречался с ним редко.
— Как поживает твой бывший шеф? — спросил Зяблик, усаживаясь поудобнее в кресле, принимая вальяжную позу.
— Бродов — осёл! Он плохо кончит.
— Когда мы расстанемся с вами, вы и обо мне…
— Вы тоже не сахар, но ближе к делу. У меня время.
Пап был циник и бравировал демонстративной прямотой. Обыкновенно, начиная работать с новым шефом, — а менял он их частенько, — говорил: «Мне нужны деньги. Остальное всё — между прочим».
В слова «между прочим» вкладывал всё своё презрение к миру.
— Да, Бродов — осёл. Не умеет слушать умных людей. Так что у вас?
Пап трудно пережёвывал слова, облизывал толстые малиновые губы — они сохли, словно на горячем ветру, покрывались сухой корочкой. Дышал тяжело, на вислых землисто-серых щеках густо чернела плохо выбритая жёсткая борода. Черты лица плохо просматривались — весь оплыл жиром; из-за припухлых водянистых складок зло поблёскивали щёлочки молодых возбуждённых глаз. И тоном разговора, и каждым жестом демонстрировал независимость и пренебрежение к собеседнику. Сидя глубоко в кресле и вытянув короткие, почти слившиеся воедино ноги, поигрывал носками лакированных туфель, предпочитал смотреть мимо собеседника.
— Где ваша заграничная командировка? — продолжал Пап, видя, что Зяблик с улыбкой разглядывает его и не торопится начинать разговор.
— Я завтра еду.
— Меня интересует, когда я поеду. Вы обещали.
— Зяблик слов на ветер не бросает.
— Зарплата младшего научного сотрудника — подачка нищему, такой сахар я имел у Бродова.
— Это деловой разговор. Приеду из Италии — что-нибудь придумаю.
Зяблик вспомнил новую методу: встречи и визиты упрощать и укорачивать. Перешёл к делу:
— Филимонова знаешь? В печёнках у меня сидит.
— Сейчас сокращения. Коленкой под зад — и пусть катится.
— Его тема на контроле. Прибор важный.
— Ясно. Давай телефон.
— Галкин есть у нас. Припугнуть бы, подприжать.
— Ясно. В группе Импульса? Всё? О'кэй. Тороплюсь.
Пап грузно поднялся и пошёл к двери. «Ни здравствуй, ни прощай — встал и пошёл. Странный!» — думал Зяблик, провожая изумлённым взглядом колыхающуюся тушу в коричневом, цвета жжёной глины, костюме. Дверь Пап распахнул ногой и оставил её открытой. Хамство, конечно, но Зяблик терпел Папа и даже как будто заискивал перед ним.
Интуитивно Зяблик видел в нём силу; Пап — единственный, кто заглядывал ему в душу и видел там все копошащиеся страхи и тревоги; человек вообще не любит являться на свет без прикрытия; Зяблик под сверлящим насмешливым взглядом Папа чувствовал себя как человек, выбежавший из бани в чём мать родила на ледяной ветер. Пап каждым словом, каждым жестом говорит: я лучше тебя, чище, а вообще-то я на всех вас плевал, и если вздумаю, то завтра же от вас уйду.
Встречи с Папом были у Зяблика не часты, не долги, но требовали большого напряжения. Побудут вместе двадцать-тридцать минут — и Зяблик разбит, больше ничего не может делать. В рассеянности собирает бумаги и уходит домой. Дома пьёт густо заваренный чай или кофе, много ест сахара и заваливается на диван. На звонки не отвечает. Он только к утру следующего дня приходит в норму. И все мысли о причинах такого воздействия Папа гонит прочь, знает: завтра будет день и силы вернутся.
Сегодня, проводив недоумённым взглядом Папа, тоже почувствовал слабость, но из кабинета не уходил. Он бы и ушёл, — свободен, — институтские дела его не интересовали, для себя решил: наука сама по себе, пусть катится, точно ручеёк с горки. Забота одна: самоутверждение. Укрепиться, возвысить тех, кто служит не делу, не науке — ему, вот первая цель и задача. А параллельно — жать, преследовать неугодных — тут и вся философия его жизни. В голове уйма планов, задумок, но все не к спеху, за них возьмётся после приезда из-за границы. Одна вот только… проклятая угроза Галкина торчит в голове занозой; пожалуй, не рассеется и там, за рубежом, она лишит покоя, расстроит здоровье. Нет, сейчас же вызовет наглеца, всё выяснит, примет меры.