Филимон и Антихрист - Дроздов Иван Владимирович. Страница 24
Пытает судьбу Дарья Петровна, кидает крючки-вопросики:
— Александр Иванович о пенсии вчера говорил — может, и устраниться бы ему от дела? Пожалели бы вы старого человека, — кинула приманку.
Приподнял голову Зяблик, точно ворон, заслыша опасность.
— Может, заодно, Дарья Петровна, вы и кандидатуру нового директора назовёте? Нам не безразлично, кто придёт на место Александра Ивановича.
Зло блеснул взором, тревожно. «Так-так-так, мил дружок, — пропела внутренним торжествующим голоском Дарья. — Слабёхонек ты ещё, Артур Михайлович, держишься пока за старика своими острыми зубками. Вот как держишься!»
Галкин от природы не умел твёрдо стоять против женщин; томный голос Дарьи Петровны сладкой музыкой в ушах гудел, белые обнажённые руки казались верхом совершенства. «Хмырь болотный! — думал о Зяблике, — Какую роскошь к рукам прибрал».
Дерзкие планы громоздились в голове: то на даче в окно к Дарье Петровне лезет, то в квартиру ненароком в отсутствие Зяблика забредает. Пил он много, ел с аппетитом. Давно хозяюшке не приводилось потчевать такого молодца. Так и обдавало её жаром молодости, нерастраченным зарядом мужской силы.
— Нет, Артур Михайлович! — возразил, пьянея, Галкин. — Филимонова в обиду не дам. Не было такого в нашей рабочей среде, чтобы друга предавать. И не будет!
— Поздно хватился, друг сердечный! — вкрадчиво и тихо пропел Зяблик. — Ты уже насолил Филимону, он тебе вовек не простит твоей подлости.
— Я… — насолил?
— Ты, ты, Галкин. В комнату ему Котина подселил, а Ольге — машинистку.
— Ну это пустяки! — отлегло у Василия. — Мы такой ляп вмиг исправим.
— Не исправишь, Галкин, — потвердевшим голосом сказал Зяблик и встал из-за стола. — Не советовал бы я тебе производить резкие движения: приказ о твоём назначении ещё не утверждён министром. Станешь исправлять — дело только запутаешь; другому начальнику — тому, что на твоё место может ещё прийти, тебя поправлять придётся.
Облетел Галкин точно одуванчик под ветерком, голову уронил на грудь, но тотчас же вскинул её, очами сверкнул. И сказал бодро:
— Ладно! Поживём — увидим.
И стал прощаться с хозяйкой.
Шёл домой, пошевеливал в кармане ключи от новой квартиры. Сладко замирало сердце от сознания прихлынувшего вдруг непомерного счастья, а сердце изнутри словно иглой царапало: «Не утверждён министром… Не смотришься на фоне Филимонова». И чтобы притупить боль от уколов сердца, вслух повторил:
— Нет, Василий! Предателем ты не станешь!
Осень подбиралась к москвичам исподволь, являлась тихими золотыми днями, и никто не заметил, как всё чётче синеют горизонты над Москвой, как всё больше открываются взору квадратные нагромождения окраинных новых жилых районов, особенно по утрам, когда едкий туман городских испарений ещё не поднимался, когда шумы, громы, уханья бесчисленных улиц ещё не сливались в единый, привычный каждому москвичу гул многомиллионной столицы.
Любил Филимонов пройти по улицам города в непоздний утренний час, посмотреть на лица москвичей, улыбнуться прохожему, остановившему и на тебе свой взгляд, коснувшемуся своим сердцем твоей души.
Во дворе института задержался возле клумбы пожухлых, отпылавших летними красками цветов. В здание идти не хотелось, там в его комнате сидел Котин, человек чужой, смотревший на Николая косо, как и Зяблик.
Котин был личным врагом Николая; в первый же день, как пришёл Филимонов в институт, к нему Котин заявился. «У меня племянник… Миша Котин. Я бы хотел к вам в сектор». Николай сказал резко: «Сотрудников буду подбирать по деловым качествам». Котин не отходил, что-то говорил в защиту своего племянника, намекнул о своём положении в институте, — он уже и тогда был председателем месткома, — но Филимонов остался непреклонен. И после того на протяжении всех десяти лет они не здоровались и не смотрели друг на друга.
— Привет, Николай Авдеевич! Как поживаете на новом месте?
Повернулся: Зяблик из машины выходит и к нему направляется, руку тянет. Поздоровался Николай, сказал откровенно:
— Ничего живётся, да только зачем ко мне в группу Котина назначили? Раньше я сам себе сотрудников подбирал.
— Разве Галкин вам ничего не объяснил? — Осмотрелся Зяблик, к Николаю наклонился.
— Мы его на время в группу. Посидит неделъку-другую — уволим.
Качнулся назад Филимонов, словно его в грудь ударили.
— Порадели бы за дружка любезного, — съязвил Филимонов. — Не разлей вода были.
— Насчёт дружка — вы это, Николай Авдеевич, бросьте. Я ему хода не давал, — директор его за уши тянул. Будь моя воля — в шею бы его, мерзавца. Давно замечал: мутный он человек, скользкий.
— Замечали, а председателем избирали.
— Вы тоже голосовали.
— Ну, знаете… Избирают не голосами, а там… в кабинетах. Механика известная.
— То-то и оно — известная. Знаешь, а бочку катишь. Сталинские времена не возрождай, — перешёл на «ты» Зяблик. — Котина нам райком напяливал.
Зяблик говорил взволнованно и серьезно, реплика Николая пришлась по больному месту.
— Пустяки всё! — махнул рукой Николай. — Ну дружок и дружок — чего тут. Не враг же он, наконец.
— Не враг, так чужой человек! Не место ему в коллективе советских учёных. Не достоин.
— А если не достоин, зачем же ко мне в группу, да ещё без ведома? — заговорил уже на другой ноте Николай. Но ответа не услышал, — подъехала машина, и из неё резво выбежал Шушуня, новый секретарь партбюро.
Дивился Николай такому сюрпризу: Никодим на чёрной новенькой «Волге»? Не было такого, чтобы секретарь на «Волге» ездил, не положено по штату. Смотрел на подходящего Шушуню, но тот наскоро сунул Николаю руку и тут же отдернул, словно пожалел о минутной вспышке дружелюбия, и спиной повернулся к Филимонову, угодливо тряс руку Зяблика и в сторону тянул от Николая. И вообще вёл себя так, будто тяготился присутствием прежнего начальника, стеснялся чего-то; взял за локоть Зяблика, тянул к подъезду.
Николай потоптался на месте, хотел было пойти за ними, но потом ему стало стыдно и неловко, и как-то обидно — не за себя, а за Никодима. «Да неужели…» Филимонов осёкся, он даже мысль боялся допустить о трусости Шушуни, о такой трусости — рабской, гадкой, бесчеловечной. Трусость презиралась на фронте, как что-то мерзкое и ужасное, чему и названия не было. Не было на фронте страшнее слова, чем «трус». Но там трусость хоть понять можно было: трусили — умирать не хотели. Жить хотелось, жить!..
А здесь? Разве в нынешних мирных условиях кому-нибудь угрожает смертельная опасность? Разве Зяблик может отнять жизнь? Как можно трусить, унижаться, предавать товарища ради ласковой улыбки начальника — того самого Зяблика, которого ещё вчера Шушуня называл проходимцем? Да это невероятно! Я чего-то не понимаю!
Опять всё в душе у него померкло; и будто бы не было импульсатора, не было такого приятного, лёгкого, радостного состояния, которое наступило после завершения мучительных, долгих работ. Душу снова терзают недоумения. Не может он понять природу таких людей.
Не помня себя, прошёл в институт, поднялся в свою комнату. Не сразу заметил сидящего за столом Котина. Смотрел на него с минуту отсутствующим взглядом, затем кивнул, поздоровался. И был несколько удивлён радостной улыбкой, вспыхнувшей на бледном истомлённом лице некогда надменного человека. Спросил участливо:
— Что с вами?
— Ничего. Притомился малость, не спал ночь; и жена, и дети не спали. Можно понять наше состояние. А вы что? Бледный какой-то!
Котин говорил торопливо, и в тоне его голоса слышалась льстивая нотка. «Ну и ну! — подумал о Котине. — Председатель вчерашний. Интересно, как бы ты заговорил, если бы всё оставалось по-старому, и я бы пришёл к тебе за путевкой в санаторий…» Филимонов никогда не был в санатории, отчасти по той причине, что распределял путёвки в институте Котин. Николай однажды только просил путёвку в дом отдыха и помнил ответ Котина: «Вы человек здоровый, а у нас больным не хватает».