Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Конрад Джозеф. Страница 21
– Помогите же! Ради бога, идите и помогите!
Затем на цыпочках побежал к лодке, но тотчас же вернулся и снова уцепился за его рукав, умоляя и в то же время ругаясь.
– Кажется, он готов был целовать мне руки, – злобно сказал Джим, – а через секунду он зашептал с пеной у рта: «Будь у меня время, я бы с удовольствием проломил вам череп». Я оттолкнул его. Вдруг он обхватил меня за шею. Черт бы его побрал! Я его ударил. Ударил не глядя. Тогда он, всхлипывая, взмолился: «Не хочешь, что ли, себя самого спасти, проклятый ты трус!» Трус! Он назвал меня проклятым трусом! Ха-ха-ха! Он назвал меня… ха-ха-ха!..
Джим откинулся на спинку стула и весь трясся от смеха. Никогда я не слыхал такого горького смеха. Он упал, словно зловещий туман, на все эти веселые разговоры об ослах, пирамидах, базарах… Затихли голоса людей, беседовавших на длинной, тускло освещенной галерее, бледные пятна лиц одновременно повернулись в нашу сторону, наступило такое глубокое молчание, что звон чайной ложки, упавшей на мозаичный пол веранды, прозвучал тонким серебристым воплем.
– Нельзя так смеяться при всех этих людях, – упрекнул его я. – Это не годится.
Он как будто меня не слышал, но затем поднял глаза и, пристально глядя мимо меня, словно всматриваясь в страшное видение, пробормотал небрежно:
– О, они подумают, что я пьян.
Затем он принял такой вид, как будто никогда больше не произнесет ни слова. Но не тут-то было! Он уже не мог остановиться, как не мог оборвать жизнь одним напряжением воли.
Глава IX
– Я говорил мысленно: «Тони же, проклятое! Ступай ко дну!»
Этими словами он снова начал свой рассказ. Он хотел, чтобы все было кончено. Он остался совершенно один и, проклиная, взывал к судну в то же время, – насколько я могу судить, он наслаждался привилегией быть свидетелем жалкой комедии. Те все еще возились у болта. Шкипер отдал приказание:
– Подлезьте и постарайтесь поднять.
Остальные, естественно, противились. Вы понимаете, лежать, распластавшись под килем лодки, – положение не из приятных, если судно в эту минуту внезапно пойдет ко дну.
– Почему вы не лезете? Ведь вы самый сильный! – захихикал маленький механик.
– Проклятие! Я слишком толст, – в отчаянии пробормотал шкипер.
Зрелище было такое забавное, что ангелы могли заплакать. Секунду они стояли растерянные, и вдруг старший механик снова обратился к Джиму:
– Помогите же, старина! С ума вы, что ли, сошли? Ведь это же единственный шанс на спасение! Помогите! Посмотрите, посмотрите туда!
И наконец Джим посмотрел назад, в ту сторону, куда с настойчивостью маньяка показывал механик. Он увидел молчаливый черный шквал, уже поглотивший треть неба. Вы знаете, как налетают такие шквалы в это время года? Сначала вы видите, как темнеет горизонт, – и только; затем поднимается облако, плотное, как стена. Прямой край облака, обрамленный слабыми беловатыми отблесками, надвигается с юго-запада, поглощая звезды – одно созвездие за другим; тень его лежит над водой, и море и небо обволакиваются мраком. И все тихо. Ни грома, ни ветра, ни звука, ни проблеска молнии. Затем во мраке вселенной встает сине-багровая арка; проходят одна-две волны – кажется, будто мрак вздымается волнами, – и вдруг налетают ветер и дождь, ударяют с такой силой, словно через что-то твердое. Такая туча и надвинулась, пока они не смотрели на небо. Они только что ее заметили и сделали совершенно правильный вывод: если при абсолютном затишье у судна есть кое-какие шансы продержаться еще несколько минут на воде, то малейшее волнение тотчас же приведет к концу. Первая встреча с волной будет и последней; судно нырнет и будет опускаться все ниже, ниже, до самого дна. Вот чем объяснялись эти новые судороги страха, новые корчи, в которых изливали они свое крайнее отвращение к смерти.
– Было черным-черно, – продолжал Джим с угрюмым упорством. – Туча подползла к нам сзади. Проклятая! Должно быть, где-то еще копошилась во мне надежда. Не знаю. Но теперь с этим было покончено. Меня бесило, что я так попался. Я злился, словно меня поймали в западню. Да так оно и было! И ночь, помню, была жаркая. Воздух был абсолютно неподвижен.
Он помнил это так хорошо, что, сидя передо мной на стуле, казалось, задыхался и обливался потом. Несомненно, он был взбешен; то был новый удар, но этот удар напомнил ему о том важном деле, ради которого он бросился на мостик, чтобы тотчас же о нем позабыть. Он намеревался перерезать канаты, привязывавшие лодки к судну. Он выхватил нож и принялся за работу так, словно ничего не видел, ничего не слышал, никого не замечал. Они сочли его безнадежно помешанным, но не осмелились шумно выражать протест против этой бесполезной траты времени. Покончив с этим делом, он вернулся на то самое место, где стоял раньше. Первый механик тотчас же за него ухватился и зашептал с такой злобой, словно хотел укусить его за ухо:
– Безмозглый идиот! Вы думаете, вам удастся спастись, когда вся эта орава очутится в воде? Да они вам голову прошибут и не подпустят к лодкам.
Он ломал руки, а Джим словно и не замечал его. Шкипер нервно топтался на одном месте и бормотал:
– Молоток! Молоток! Принесите же молоток!
Маленький механик хныкал как ребенок, но, хотя рука у него и была поломана, он оказался разумнее своих товарищей и, собравшись с духом, бросился в машинное отделение. По справедливости следует признать, что это было дело нешуточное. Джим сказал мне, что у механика вид был отчаянный, как у человека, загнанного в тупик; он тихонько завыл и рванулся вперед. Вернулся он тотчас же с молотком в руке и, не останавливаясь, бросился к болту. Остальные немедленно оставили Джима в покое и побежали ему помогать. Джим слышал, как постукивал молоток, слышал звук падающего болта. Лодка была готова к спуску. Только тогда посмотрел он в ту сторону – только тогда. Но он не двинулся с места – не двинулся с места. Он хотел втолковать мне, что он не двинулся с места, что ничего общего не было между ним и теми людьми… теми людьми с молотком. Ничего общего! Более чем вероятно, что он считал себя отделенным от них пространством, которого нельзя перейти, – препятствием непреодолимым, пропастью бездонной. Он стоял от них так далеко, как только было возможно, – на другом конце мостика.
Его ноги были прикованы к этому месту, а глаза – к этой неясной группе людей, наклонявшихся и странно раскачивавшихся во власти единого страха. Ручной фонарь, подвешенный к стопке над маленьким столиком на мостике – на «Патне» не было рубки посредине, – освещал напрягавшиеся в усилии плечи, согнутые спины. Они налегали на нос лодки, они выталкивали ее в ночь и больше уже не оглядывались в его сторону. Они отказались от него, словно он действительно был слишком далеко, безнадежно далеко, и не стоило бросать ему призыв, взгляд или знак. Им некогда было взирать на его пассивный героизм и чувствовать укор, таившийся в его сдержанности. Лодка была тяжелая; они налегали на нос, не тратя сил на подбадривание; но ужас, развеявший их самообладание, как ветер раскидывает солому, превращал их отчаянные усилия в начатый фарс, а их самих уподоблял кувыркающимся клоунам в цирке. Они толкали руками, головой, налегали всем телом, напрягали все свои силы, и едва им удалось столкнуть нос с боканца, как все они как один человек стали карабкаться в лодку. В результате лодка резко качнулась, оттолкнув их назад, беспомощных, натыкающихся друг на друга. Секунду они стояли ошеломленные, злобным шепотом обмениваясь всеми ругательствами, какие только приходили им на ум; затем снова принялись за дело. И так повторялось три раза. Джим описывал мне это с угрюмой задумчивостью. Он не упустил ни единой детали комичного зрелища.
– Я проклинал их. Ненавидел. Я должен был смотреть на все это, – сказал он без всякого выражения, мрачно и пристально вглядываясь в меня. – Подвергался ли кто такому постыдному испытанию?
На секунду он сжал голову руками, как человек, доведенный до безумия каким-то невероятным оскорблением. Было кое-что, чего он не мог объяснить суду – и даже мне; но я был бы недостоин принимать его признания, если бы не сумел понять паузы между словами. В этом натиске на его стойкость была насмешка, злобная, порочная, мстительная; был шутовской элемент в его испытании – унизительные комичные гримасы перед лицом надвигающейся смерти или бесчестия.