Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Конрад Джозеф. Страница 31
– Бежать! Это немыслимо, – сказал он, покачав головой.
– Я делаю вам предложение и не прошу и не жду никакой благодарности, – проговорил я. – Вы уплатите деньги, когда вам будет удобно, и…
– Вы ужасно добры, – пробормотал он, не поднимая глаз.
Я внимательно к нему приглядывался: будущее должно было ему казаться жутким и туманным; но он не колебался, как будто и в самом деле с сердцем у него все обстояло хорошо. Я рассердился не в первый раз за эту ночь.
– Мне кажется, – сказал я, – все это проклятое дело в достаточной мере неприятно для такого человека, как вы…
– Да, да, – прошептал он, уставившись в пол. Больно было на него смотреть. Он был освещен снизу, и я видел пушок на его щеке, горячую кровь, окрашивающую гладкую кожу лица. Хотите верьте, хотите не верьте, но это было душераздирающе. Я почувствовал озлобление.
– Да, – сказал я, – и разрешите мне признаться, что я отказываюсь понимать, какую выгоду надеетесь вы получить от этого барахтанья в навозе.
– Выгоду! – прошептал он.
– Черт бы меня побрал, если я понимаю! – воскликнул я, взбешенный.
– Я пытался вам объяснить, в чем тут дело, – медленно заговорил он, словно размышляя о чем-то, не поддающемся ответу. – Но, в конце концов, это мое дело.
Я открыл рот, чтобы возразить, и вдруг обнаружил, что лишился всей своей самоуверенности; как будто и он от меня отказался, ибо забормотал как человек, размышляющий вслух:
– Удрали… удрали в госпиталь… ни один из них не пошел на это… Они!.. – Он сделал презрительный жест рукой. – Но мне приходится это выдержать, и я не должен отступать, или… Я не отступлю.
Он замолчал. Вид у него был такой, словно его преследуют призраки. На лице его отражались эмоции – презрение, отчаяние, решимость, – отражались поочередно, как отражаются в магическом зеркале скользящие неземные образы. Он жил, окруженный обманчивыми призраками, суровыми тенями.
– О, вздор, дорогой мой! – начал я.
Он сделал нетерпеливое движение.
– Вы как будто не понимаете, – сказал он резко, потом посмотрел на меня в упор. – Я мог прыгнуть, но бежать не стану.
– Я не хотел вас обидеть, – сказал я и глупо добавил: – Случалось, что люди получше вас считали нужным бежать.
Он густо покраснел, а я в смущении чуть не подавился собственным своим языком.
– Быть может, так, – сказал он наконец. – Я недостаточно хорош; я себе позволить это не хочу. Я обречен бороться до конца, – сейчас я веду борьбу.
Я встал со стула и почувствовал, что все тело у меня онемело. Молчание приводило в замешательство, и, желая положить ему конец, я ничего лучшего не придумал, как бросить небрежным тоном:
– Я и не подозревал, что так поздно…
– Ну что ж, хватит, – сказал он отрывисто. – Сказать по правде, – он озирался, разыскивая шляпу, – и с меня довольно.
Да, он отказался от этого предложения. Он отстранил руку помощи; теперь он готов был уйти, а за балюстрадой ночь, спокойная, казалось, его подстерегала, словно он был намеченной добычей. Я услышал его голос:
– А, вот она!
Он нашел свою шляпу. Несколько секунд мы молчали.
– Что вы будете делать после… после?.. – спросил я очень тихо.
– Отправлюсь, по-видимому, к черту, – угрюмо пробормотал он.
Рассудок ко мне вернулся, и я счел нужным не принимать его ответа всерьез.
– Пожалуйста, помните, – сказал я, – что мне бы очень хотелось еще раз вас увидеть до вашего отъезда.
– Не знаю, что может вам помешать. Проклятая история не сделает меня невидимым, – сказал он с горечью, – на это рассчитывать не приходится.
А затем в момент прощания он начал бормотать, заикаться, нерешительно жестикулировать, проявляя все признаки колебания. Да будет это прощено ему… мне. Он вбил себе в голову, что я, пожалуй, не захочу пожать его руку. Это было так ужасно, что я не находил слов. Кажется, я вдруг закричал на него, как кричат человеку, который на ваших глазах собирается шагнуть за край утеса в пропасть. Помню наши повышенные голоса, жалкую улыбку на его лице, до боли крепкое рукопожатие, нервный смех. Свеча с шипением погасла; наконец закончилось наше свидание; снизу, из темноты, донесся стон.
Джим ушел. Ночь поглотила его фигуру. Он был ужасный путаник. Ужасный! Я слышал, как песок скрипел под его ногами. Он бежал. Действительно бежал, хотя ему некуда было идти. И ему не было еще двадцати четырех лет.
Глава XIV
Я спал мало, быстро покончил с завтраком и после недолгих колебаний отказался от утреннего посещения своего судна. Поступок предосудительный, ибо мой первый помощник – во всех отношениях человек прекрасный, – не получая вовремя письма от жены, сходил с ума от ревности и злобы, ссорился с матросами и плакал в своей каюте либо проявлял такое бешенство, что мог довести команду до мятежа. Такое поведение всегда казалось мне необъяснимым: они были женаты тринадцать лет; один раз я мельком ее видел и, по чести, не мог представить человека, который впал бы в грех ради столь непривлекательной особы. Не знаю, правильно ли я поступал, скрывая свои соображения от бедняги Селвина: парень устроил себе ад на земле, это отражалось и на мне – и я страдал, но какая-то, несомненно ложная, деликатность сковывала мне язык. Супружеские узы моряков являются интересной темой, и я мог бы привести вам примеры… Однако сейчас не время и не место, и мы заняты Джимом, который был холост. Если его чувствительная совесть или гордость, если все экстравагантные призраки и суровые тени – роковые спутники его юности – не позволяли ему бежать от плахи, то меня, которому, конечно, нельзя приписать таких спутников, непреодолимо влекло пойти и посмотреть, как покатится его голова.
Я отправился в суд. Я не ждал сильных впечатлений или ценных сведений, не думал, что буду заинтересован или испуган – хотя, пока живет человек, страх является дисциплиной спасительной, – но не ждал я и такого угнетенного состояния. Горечь его возмездия словно пропитала воздух в суде. Подлинный смысл преступления заключается в нарушении той веры, какой живет общество и человечество, и с этой точки зрения он не был низким предателем – наказание его не было явным. Не было ни высокого эшафота, ни алого сукна (имеется ли алое сукно на Тауэр-Хилл? следовало бы его иметь!), ни пораженной ужасом толпы, которая возмущена его преступлением и тронута до слез его судьбой. Наказание не носило характера мрачного возмездия. Я шел в суд и видел яркий солнечный свет, блеск слишком яркий, чтобы он мог действовать успокоительно, на улицах смешение красок, словно в испорченном калейдоскопе: желтой, зеленой, синей, ослепительно белой; коричневое обнаженное плечо; повозка с красным навесом, запряженная волом; отряд туземной пехоты, марширующий по улице, – темные головы, пыльные зашнурованные ботинки; туземный полисмен в темном узком мундире, подпоясанный лакированным поясом; он посмотрел на меня своими восточными скорбными глазами, словно его переселяющаяся душа бесконечно страдала от непредвиденного… как это называется?.. аватара – воплощения.
В тени одинокого дерева во дворе суда деревенские жители, призванные по делу о нападении, сидели живописной группой, напоминая хромолитографию лагеря в книге о путешествии по Востоку. Не хватало только неизбежных клубов дыма на переднем плане да вьючных животных, пасущихся поодаль. Сзади, нависая над деревом, поднималась желтая стена, отражая солнечный свет. В зале суда было темно и как будто более просторно. Высоко в тусклом свете под потолком вертелись пунка. Кое-где между рядами незанятых скамей виднелась задрапированная фигура человека, неподвижного, словно погруженного в благочестивые размышления, казавшегося карликом в этих голых стенах. Истец – тот, кого избили, – тучный, шоколадного цвета, с бритой головой и обнаженным жирным плечом, с ярко-желтым значком касты над переносицей, сидел напыщенный и неподвижный; только ноздри его раздувались, да глаза сверкали в полумраке.
Брайерли тяжело опустился на стул; вид у него был изнуренный, как будто он провел ночь, бегая на корде. Благочестивый шкипер парусного судна, казалось, был возбужден и смущенно ерзал, словно сдерживая желание встать и пламенно призвать нас к молитве и раскаянию. Лицо председателя, бледное (волосы были аккуратно зачесаны), походило на лицо тяжелобольного, которого умыли, причесали и усадили на постели, подперев подушками. Он отодвинул вазу с цветами – пурпуровый букет, а над ним несколько длинных стеблей с розовыми цветками – и, взяв обеими руками лист голубой бумаги, пробежал его глазами, оперся локтями о край стола и стал читать вслух ровным голосом, внятно и равнодушно.