Восемь минут тревоги (сборник) - Пшеничников Виктор. Страница 46
Чалму он давно потерял, даже не помнил где, голову напекло, и в ней сквозь непрерывное гудение и ломоту, сквозь тяжесть нехотя рождались смутные желания и обрывочные мысли, неизменно сводящиеся к воде.
Хаятоллу мучила жажда. Весь день, таясь от людей, он брел по руслу глубокого арыка, надеясь отыскать хоть какую-нибудь лужу, но тщетно: душманы в горах перекрыли поток, отвели воду, и ложе арыка всюду оставалось сухим, знойным, белело галькой сквозь толстые наносы глины. Глина там растрескалась и превратилась в такыр, похожий на множество черепков разбитой и разбросанной как попало посуды.
Хаятолла старался отогнать от себя напоминание о воде, но оно упорно каждый раз возвращалось, лаская слух неумолкающим обманным журчанием и плеском. Благодатный поток лился совсем рядом, до него можно было дотянуться губами, и Хаятолла изо всех сил спешил сделать это, но поток ускользал, истончался, уходил без остатка в песок и вновь объявлялся в другом месте, дразня и мучая Хаятоллу своей недосягаемой близостью. Мальчик пытался вызвать слюну, чтобы смочить горло, но язык, взпухнув и почти не умещаясь во рту, ворочался с трудом…
От бесполезности этой борьбы Хаятолла совсем изнемог, забылся. Едко пахнуло горьковатым, пыльным привкусом верблюжьей колючки, царапавшей щеку одеревенелым шипом, и мальчик вновь закрыл глаза, сожженные солнцем, давая им отдых.
Чей-то пристальный взгляд, направленный в упор, заставил его встрепенуться. В безликом небе низко кружил в ожидании добычи стервятник, а на самом гребне бархана, в двух или трех шагах, медальным профилем застыл пучеглазый варан, пялился на неподвижно лежащего человека и нервно подергивал закрученным хвостом, готовый при малейшей опасности удрать.
Мальчик слабо взмахнул рукой, пошевелился, и варан пропал, будто его не было вовсе. Только струйка песка просеялась сверху, оставляя на склоне бархана тонкую борозду.
«Видишь, как ты слаб и беспомощен? Разве тебе было плохо дома?..»
Хаятолла поднял ладонь к лицу, как бы загораживаясь ею от скрипучего вещего голоса, падающего с небес… Все смешалось, странно перепуталось между собой: мрачно парящие стервятники и автоматные очереди, недосягаемый уездный городок Шибирган на севере страны и безводный арык в хрустящей черепице такыра, боль и солнце, надоедливые москиты и грузовики, бредущая неведомо куда вереница когда-то встретившихся в пути верблюдов с грубо бренчащим колоколом идущего впереди караван-баши, черные шерстяные шатры кочевников-кушанов, веточки арчи с нежными зелеными листьями, глупый безобразный варан и снова стрельба — с раскатом, из танковых пушек, улыбающийся Олим с нацепленной на ремень добротной кожаной кобурой и торчащей оттуда рифленой рукояткой пистолета… Тоненькой-тоненькой струйкой песка просочились сквозь эту кутерьму и неразбериху звуки и запахи дома, поманили к себе, и измученный Хаятолла, не в силах сопротивляться внезапному зову, доверился ему, дал увлечь себя в то утраченное навсегда, безвозвратное время, когда его жизнь принадлежала только отцу и матери, да еще земле, над которой незримо витал дух исчезнувших предков.
Он снова был дома, а не лежал распростертым на песке под хищным и бдительным оком стервятника, и не сушь, а прохладу струили старые его стены, вновь принявшие в объятия усталого путника… Он снова слышал в пустынном безмолвии голоса, долетавшие до него через высокие стены дувала родного кишлака, с удивлением и почти забытой радостью внимал их гортанным и резким звукам…
— Хаятолла, ты где? Куда ты запропастился?
Мальчик вздрогнул. Он различил далекий голос отца, едва долетевший до него из-за высокого глиняного дувала, но не тронулся с места, даже не откликнулся. Жадными глазами Хаятолла наблюдал за курганом, угадывая момент, когда оттуда выстрелит, сотрясая воздух и землю, длинноствольная пушка сорбозов [2]…
Однако было похоже, что сегодня ничего интересного больше не произойдет. Видимо, пыльная буря остановила и бандитов, о которых упорно поговаривали в кишлаке, и теперь сорбозы напрасно ожидали в боевой готовности прихода душманов с гор.
Свирепый «охир заман», все сметающий на своем пути «афганец», только что отбушевал, пески улеглись, и замутненное пыльной бурей солнце вновь ненадолго очистилось, запылало на закате с прежним усердием и жаром. Но душные синие сумерки уже наваливались на барханы, и пустыня цепенела, готовая погрузиться в ночь…
Хочешь не хочешь, а надо было возвращаться в кишлак.
Кишлак тоже отходил ко сну Хаятолла заметил, что густые пряные дымы очагов больше не тянулись вверх, а стлались рвано и низко, цепляясь напоследок, перед тем как исчезнуть вовсе, за породившую их теплую землю. Мальчик прислушивался к тому, как бормотали в загоне овцы. Густой дух отары перемешивался с идущими от жилищ разнообразными запахами пищи, нагретого за день железа и хлеба… Все затаивалось, умолкало, теряя движение и обращаясь в покой…
Но пустыня, затаившись, не умерла: на смену дневным обитателям из нор и щелей с шорохом и треском, с тихим посвистом и щелканьем выползали ночные, образуя свой мир и свое движение, свою жизнь. Вот алчно, взахлеб, наводя тоску и жуть, взвыл шакал за невидимыми уже, пропавшими в темноте барханами, а ему тотчас с разных сторон отозвались голодными голосами другие.
«Пора, — сказал самому себе Хаятолла и осторожно погладил резной темно-вишневый камень сердолика, когда-то найденный им у подножья древнего могильника, в пыли. — День уже не вернется».
С вожделением, славя теплую ночь и свое существование, звенели цикады. Множа их резко звучащие голоса, с писком и цвирканьем носились над головой Хаятоллы летучие мыши, едва не задевая мальчика по лицу своими мягкими крыльями. Хаятолла всегда удивлялся их проворству и не верил в слепоту летучих мышей — как же они тогда добывают себе пропитание и отыскивают дорогу к дому?
— Хаятолла! — вновь требовательно позвал отец, невидяще вглядываясь во тьму.
— Я здесь. — Хаятолла вышел из-за арчи, возле ствола которой слушал ночные звуки.
— Наконец-то! Иди в дом.
Хаятолла переступил порог, принюхался, не пахнет ли чем съестным.
— Где ты так долго болтался?
— Гонял сусликов по барханам, — не задумываясь, выпалил Хаятолла.
— Сусликов!.. Тебе уже скоро одиннадцать, а ты все еще занимаешься пустяками, как будто нет у тебя других забот! Поешь немного и ложись спать. А я еще схожу проверю хозяйство.
Неслышно вошла мать, поставила на плоский ящик из-под фугасных снарядов, когда-то подобранный отцом на дороге и теперь служивший им столом, заварной чайник, пиалу со щербиной, несколько ломтиков холодной вареной свеклы в тарелке и кусок вчерашней лепешки.
— Это все, что у нас есть, — наливая Хаятолле чаю, вздохнула она. — Может, отцу удастся подороже продать на базаре ковер? Он собирается завтра в Акчу.
— Завтра? В Акчу? — удивился Хаятолла, не переставая жевать.
— Говорят, сейчас там ковры в цене, и если не продешевить, то за наш можно получить хорошо. Дай-то бог… Не оставь его своими милостями, аллах, — подняла она глаза к потолку. — Тогда бы мы смогли рассчитаться с долгами и купить побольше рису к зиме. Далеко ли до холодов…
— Что ты там бормочешь? — спросил отец, внезапно появляясь в доме.
Мать и сын промолчали, чтобы не навлечь на себя напрасно гнев отца, который за последнее время так изменился, что порой его даже трудно было узнать. Иногда он внезапно куда-то уезжал, бросая без присмотра и твердой мужской руки хозяйство и дом, а возвращался обычно в дурном расположении, на людей смотрел мрачно, исподлобья и не произносил ни слова… А то к ним в дом стали наведываться по ночам какие-то незнакомцы, которые о чем-то бубнили с отцом тихими голосами и исчезали перед рассветом, когда кишлак еще спал… Чуяли мать с сыном, что к добру это не приведет, да только что им оставалось делать? Молчали…
— Чем болтать про всякую чепуху, лучше бы полила мне воды, женщина!
2
Сорбоз — солдат афганской армии.