Восемь минут тревоги (сборник) - Пшеничников Виктор. Страница 69

Он снова повернулся к народу на площади, ни на минуту не забывая о сценарии, по которому разыгрывал свой спектакль.

— Латыши! Эту женщину сейчас повесят. Но я человек гуманный. Перед смертью я выполню ее последнее желание. Переведите!

Безразличная ко всему, полуживая, Аусма, казалось, не слышала, что происходит вокруг, не замечала ни дочери, ни собравшеюся вокруг народа в оцеплении автоматчиков.

Велта медленно поднялась на ступеньки эшафота. Спазмы туго сжали ей горло, она едва говорила.

Аусма долго молчала, отрешившись от всего происходившего. Потом пересохшие, в запекшейся крови губы со шевельнулись.

— Да, у меня есть последнее желание! Люди, вы меня слышите? — Аусма выпрямилась, насколько смогла, — Я, Аусма Солтас, выросла на этой земле и уйду в эту землю. Но я прожила свою жизнь честно. И я хочу, чтобы мою землю не поганили эти изверги! А ты… — Мать взглянула на дочь. — Ты, Велта, слез по мне не лей…

Сердце у дочери сжалось, грудь перехватило. Велта боялась, что еще слово — и она разрыдается, бросится к ногам матери.

Слабея с каждой минутой, отдав последние силы прощальной гневной речи, Аусма спокойно, даже равнодушно ждала, пока все завершится. Единственное, что она твердо помнила, это слова Солтаса: «Она сидит в комендатуре по нашему заданию. Это я ее туда послал…»

Терпеливо дожидавшийся заранее рассчитанного финала, Руттенберг недоуменно смотрел то на мать, то на дочь, и в душу его закрадывалось сомнение. Ему было непонятно решительно все: ни поразительная твердость Велты, ни стойкость матери. Как им обеим хватает выдержки, силы, когда мать одной ногой уже стоит но ту сторону жизни? Непостижимо…

Руттенберг нервно, торопясь, взмахнул перчаткой, и стоявший наготове палач накинул на шею Аусмы петлю.

В воздух ее подняли, словно она была невесомой. Все получилось так быстро, что никто не успел понять: казнь свершилась.

Народ стоял затаенно, молча… Не роптал.

Вдруг с ноги Аусмы соскользнула калоша на широкой льняной тесьме, глухо стукнула о деревянные доски настила. По площади прокатился гул толпы, и тут Велта не выдержала.

— Мама! — Она бросилась к эшафоту. — Мамочка-а-а!

Велта не увидела верхней ступеньки, ударилась о нее ногой и упала, затряслась в безудержных рыданиях.

Руттенберг удовлетворенно усмехнулся, пристукнул по открытой ладони перчаткой.

— Люди! — громко, на всю площадь прокричал комендант по-латышски. — Вы видели казнь старой партизанки. Она получила то, что заслужила. А это, — Руттенберг показал на Велту, — ее дочь. Она тоже партизанка. Встать! — приказал Руттенберг, и двое гитлеровцев схватили Велту.

В это время совсем близко, по-видимому, из слуховых окон старого замка, выходящего фасадом на площадь, раздался отчетливый выстрел, и Руттенберг схватился за голову.

Потом зацокали по булыжнику сапоги заметавшихся гитлеровцев. Волчком, суетливо, не зная, куда спрятаться, закрутился на месте побагровевший Штамме. Откуда-то издалека, как из небытия, до Велты донесся стук не то телеги, громыхающей по камням, не то пулемета, захлебывающегося от яростного огня.

Народ на площади смешался, хлынул в разные стороны. То ли наяву, то ли в бреду Велте почудилось, будто чьи-то сильные, грубоватые теплые руки подхватили ее, не давая упасть на землю…

ВСТРЕЧА

Рассказ

Восемь минут тревоги (сборник) - img_7.jpeg

Он один знал, что дошел до предела, до мертвой точки, после которой и пространство, и время теряли всякий смысл — пройденное им только что пространство и покоренное с таким трудом время. Теперь время, как бы в отместку, само покоряло его, и видимое впереди пространство сокращалось до пяти, максимум десяти последних жалких шагов, которые Чупров еще в состоянии был одолеть. Дальше был мрак, темнота, неизвестность.

Лейтенант Апраксин и остальные солдаты все так же, не сбавляя темпа, бежали за ним, Чупров слышал за спиной частый топот их сапог, на который земля отзывалась внятным протяжным гудом. Но этот дробный, сам по себе энергичный звук уже не подхлестывал солдата, как прежде, не торопил вперед, словно был услышан кем-то другим и относился к кому-то другому, постороннему, случайно оказавшемуся на границе в момент преследования нарушителя.

Устремляясь вперед уже по инерции, а не усилием воли, Чупров лишь боялся, что упадет у всех на виду, так и не дотянув до цели, и эта вынужденная задержка из-за возни с ним смажет все предыдущее, остановит, а то и сведет на нет так хорошо начавшийся темп погони.

Ныла онемевшая кисть руки, туго захлестнутая ременной петлей натянутого струной собачьего поводка; ноги жестоко сводило судорогой, будто Чупров стоял не на раскаленном солнцем каменистом гребне, а плыл в ледяной воде. А в голове, пробиваясь сквозь охватившую тело боль, жило и вырастало позорное, унизительное: «Всё… Больше не могу… Ноги… Подъем не осилю».

До его слуха еще доносился, впрочем мало волнуя, злой рокот стиснутой камнями реки, целиком терявшей себя в карстовой пещере с бездонным озером, которое Чупрову доводилось видеть прежде. Этот погоняемый ветром и множимый горным эхом отдаленный ворчливый грохот перекрывал, заглушая совсем, близкий противный скрежет попадавшихся под ноги острых скальных обломков гранита. Стронутые с места, обломки срывались в ущелье, по пути вздымая душную пыль и образуя опасные текучие осыпи, способные увлечь за собой и человека.

Солдат интуитивно отпрянул в сторону, и осыпь сползла уже у него за спиной, не задела.

Он оглянулся, превозмогая боль. Чуть ли не перед глазами Чупрова, сжигаемыми едким потом, нереально, будто в фантастическом фильме, полыхало красным огнем железное дерево, в ветвях которого дважды, словно накликая беду, пронзительно вскрикнула невидимая хищная птица… Но из всего разнообразия звуков Чупров ясно слышал только один — сдавленный звук собственного дыхания, больше похожий на свист дырявой гармони, тугое шипенье, словно горло перехватили веревкой. Окружающее теряло первоначальные свои очертания, расплывалось и уходило совсем, сужая мир до крошечного каменистого пятачка, на котором существовали лишь он да преданная ему розыскная собака Цеза, вместе с Чупровым проделавшая столь долгий, изнурительный путь.

Цеза тоже хрипела, в яростном устремлении вперед скребла когтями по каменистому грунту, недоуменно оглядывалась: она не могла тянуть за собой обмякшего хозяина, и у нее силы были на исходе.

Все-таки его вовлекло, затянуло в новую осыпь, опрокинуло. Уже падая, физически ощущая неотвратимую близость земли, ее жесткую твердь и пыль, Чупров по-прежнему не верил, что все это происходило именно с ним: в какой-то момент заложило уши, вокруг образовалась пустота, тугая и равнодушная, ноги подломились, будто соломенные, и он провалился в эту пустоту, как в бездонный душный колодец…

Его снесло на гребне осыпи недалеко, развернуло и прижало к выщербленному прохладному валуну. А Чупрову казалось, что это он достиг, наконец, желанного колодезного дна, прервавшего его тягучий безвольный полет. И там, в непроницаемом мраке колодца, сначала было тихо, лишь двигались в хороводе какие-то многочисленные неопределимые существа. Безликие и бестелесные, они мельтешили перед глазами в строго определенном порядке, будто пчелиный рой в пору весеннего медосбора.

Почему внезапно ему подумалось про весну и даже как будто навеяло свежие ее запахи? Этого он не знал. Бочком притиснутый к валуну, беспамятно и спокойно лежа в его углублении, словно и впрямь на дне колодца, Чупров пристальней пригляделся к порхающим беспрерывно существам и с приятным удивлением вдруг признал, обнаружил в них настоящих пчел, теплых и мохнатых. Он протянул руку, чтобы для большей достоверности потрогать одну из них, однако вместо руки у него из-под куртки простерлось невесомое слюдяное крылышко, затрепетавшее на слабом ветру, потом выпросталось второе, и Чупрова, вмиг странно уменьшившегося, подхватило этим легким ласковым ветерком, подняло над удушливым срубом колодца, а опустило далеко-далеко от доконавшего его горного перевала, в маленьком солнечном городке под Калининградом, на диво напоминавшем его родной приграничный Багратионовск, где Чупров рос и жил, — опустило как раз перед бюстом полководца, на площади.