Восемь минут тревоги (сборник) - Пшеничников Виктор. Страница 90

«Черт! Дался мне этот чичако, новичок…»

Он пытался дышать глубоко и умиротворенно. Но дышать, собственно, было нечем: в помещениях такого рода, где он вынужденно коротал ночь, форточки, а уж тем более кондиционеры, не предусмотрены.

Какое-то время он лежал на спине, бездумно пялясь в неопределимой высоты потолок, где лишь слабо угадывался совсем не рассветный блик. Синий выморочный свет, струившийся из крошечной лампочки, забранной плафоном и решеткой, непостижимым образом связывался в его сознании с йодоформом, вдохнуть который ему однажды довелось; подслеповатое это контрольное освещение не давало вынужденно бодрствующему в ночи никакой надежды на избавление или хотя бы малейший выход из создавшегося положения, и оттого раздражало, мешая думать.

«Что им известно обо мне? — трезво, будто в иной обстановке, прикидывал он. — Что они могут мне предъявить?»

Факты и фактики, мгновенно вызванные из недр его мозга, выстраивались в доводы, а те, едва сформировавшись, перерастали в версии, которыми все еще властно руководила его отточенная, без изъянов, логика и их собственная неоспоримая простота.

Именно на простоте должен строиться весь расчет: его, отпускника, приехавшего из Горького в неведомые края — на Балтику, чтобы полюбоваться архитектурой и хорошенько отдохнуть, пригласил на рыбалку житель острова, с которым их свело в городе случайное знакомство. Гость не отказался, а наоборот, с радостью принял предложение — почему бы и нет? Они спустили плот, навесили мотор и на зорьке вышли в море, чтобы к обеду вернуться с уловом. Затем некстати нагрянул шторм, мотор захлестнуло и неуправляемый плот понесло, увлекая стихией все дальше и дальше от берега…

Упреждая возможный и такой естественный вопрос, он даже взмахнул почти невидимыми в темноте руками: нет, они не намеревались забираться слишком далеко и уж тем более задерживаться в море столь долго, так вышло. В этом легко убедиться — достаточно заглянуть в их мешок с провизией и снастями: кроме термоса и целлофанового пакета с бутербродами у них не было с собой ничего. Даже запасной канистры с бензином, предусмотрительно выброшенной за борт вместе с другими вещами, — и той не мог обнаружить следа даже самый придирчивый взгляд.

Был еще один, беспроигрышный, с его точки зрения, вопрос, который могли предъявить ему на дознании: как он, не имея специального разрешения, оказался в пограничной зоне? Брови его сами собой сгибались в правдоподобную дугу: но помилуйте, с «младых ногтей» живя и работая в глубине России, в Горьком, он и понятия не имел ни о какой погранзоне, не то что о допуске в нее по специальному разрешению! Что в этом особенного и противоестественного, если человек он — сугубо гражданский, обычный инженер-строитель, каких тысячи и тысячи… Не всем же проявлять бдительность и крепить обороноспособность страны, кому-то надо и пахать, и сеять, и строить дома… Вот именно.

Естественно, но месту жительства немедленно пошлют запрос, а оттуда придет незамедлительно подтверждение, что да, такой-то действительно и проживает, и работает, а в данное время находится в законном очередном отпуске за пределами города… Этого будет вполне достаточно при такой пустяковой, такой очевидной вине — нарушении правил погранрежима.

Скорее всего, в ту строительную контору неведомого треста направят официальный акт о задержании, чтобы администрация применила к своему подчиненному соответствующие строгие меры, а его самого, завершив формальности, рано или поздно отпустят с внушением на будущее, и этим, вероятно, все кончится… Что касается настоящего горьковчанина, чьими документами он воспользовался, то истинное его местонахождение, истинная судьба никому на свете, кроме него, неизвестны…

Лежа в неподвижности, он удовлетворенно чмокнул губами: тут сработано чисто, не оставлено и малейших следов. Значит, выбросить из головы далее само напоминание. Что остается в итоге?

Он прикидывал, не особо вникая, и другие вопросы, могущие возникнуть вскоре. Его новый знакомый, островной житель, чья жизнь закончилась столь трагично? Да, крайне неприятно, он очень сожалеет, что так получилось, но ведь был шторм, светопреставление, а у стихии свои законы, и жертвы она выбирает сама. Дело случая, что за борт смыло одного, а не двоих; ведь произойди иначе, и спрашивать, восстанавливая истину, было бы не у кого…

Здесь Рыжий, вновь ярко, будто экзотическая почтовая марка на конверте, возникнув в напряженно работающем сознании, уже не докучал почти натуральной свирепой игрой, а выступал чуть ли не в роли союзника и спасителя. Мертвый, он был ему не опасен, потому что уже самим фактом гибели снимал с напарника лишний груз ответственности, явные свидетельства его вины и причастности к преступлению, как именовались подобные деяния на юридическом языке враждебной, столь ненавистной ему страны, где приходилось отрабатывать свой куда как не сладкий хлеб…

Упоминание о еде на миг приостановило логические построения; набежавшей голодной слюной свело челюсти. С каким наслаждением он закусил бы сейчас бутербродом и выпил большую чашку кофе! Не того жидкого коричневого пойла за двадцать копеек в уличной забегаловке, а сваренного по-восточному в серебряной джезве на прокаленной мелкой гальке — так, как он обычно готовил себе — в память о Востоке! — когда пребывал в хорошем расположении духа и дела его шли отлично.

Правда, и сейчас нельзя было сказать, что фортуна явила ему вместо прекрасного лика свою костлявую спину; и сейчас он ни минуты не сомневался, что выпутается из щекотливого положения, в которое попал уже на финишной черте, уже сделав все, за что, собственно, и получал ежедневно свой кусок хлеба, но сейчас у него под рукой не было ни привычной джезве старого черненого серебра, ни банки жареных зерен с томительным запахом, ни даже обычных домашних тапочек, в которые он облачался, когда ныли, давая знать о прошлых невзгодах, его натруженные ступни.

«До рассвета еще далеко, — прикидывал он на глазок, потому что часы — не «Сейко», не еще какой-нибудь суперхронометр, а обычный, ничем не примечательный «Луч» Угличского часового завода — с него предусмотрительно, как и положено, сняли. — Надо уснуть. Обязательно постараться уснуть».

Чувствительный до болезненности к различного рода запахам, он, едва дотянув одеяло до подбородка, тотчас уловил специфический душок не то карболки, не то еще какого-то дезинсекта, столь свойственный всему казенному, в том числе и гостиницам, где приходилось бронировать номера или останавливаться на ночлег. Правда, нынешний «номерок» мало напоминал комфорт того же «Интуриста» в Юрмале, но все же ниоткуда не дуло, не капало, что можно было счесть за благо в пору, когда отовсюду наползала осень, земля превращалась в слякоть и ветер обрывал с деревьев последнюю ненужную листву.

Он всегда относился с неприязнью, раздражением и глухой враждебностью к этой поре года, потому что слишком хорошо помнил стылую, бесприютную осень в Гамбурге, где ему однажды пришлось особенно тяжко и где он загибался в полнейшем одиночестве и тоске, будто последний пес, пока его не подобрали и не вы?ходили, пока впереди не забрезжил мучительный и желанный свет избавления и надежды…

О, не хотел бы он такого повторения пройденного пути, врагу бы не пожелал изведать то, что изведал сам. Не надо подробностей, останавливал он себя; не стоит углубляться в душу и ковырять иголкой в ране, которая давно отболела и затянулась розовой новой кожей, реагирующей на всяческие перемены и внешние раздражители… Но он умел быть благодарным; он никогда не забывал, в какой оказался яме с крутыми и осыпающимися краями, откуда самому не выбраться ни за что; он умел помнить добро и готов был платить за это добро любой ценой. Тот, кто жестоко голодал без гроша в кармане, кто, покрываясь коростой, заживо гнил, кого кропил дождь и жгло немилосердное солнце, — о, тот знает, что это такое — плата за жизнь…

Он спохватился, что забрался памятью слишком далеко, когда почувствовал, что дыхание его сбилось с ровного привычного ритма, понеслось скачками, будто погоняемая лошадь в неумелых руках новичка.