Час двуликого - Чебалин Евгений Васильевич. Страница 19
Митцинский трясся в беззвучном смехе. Оборвал смех, сказал Ахмедхану:
— Спрячься, не мешай! — И сунул кольт в карман.
Ахмедхан втиснулся в вагон. Митцинский поманил Хамзата пальцем, наслаждаясь, лепил языком чеченские слова:
— Надо узнавать односельчан, Хамзат.
— Чей ты?
— Подумай... Мулла Магомед жив?
— Что ему сделается... Кто ты?
— Могилу шейха Митцинского не осквернили Советы?
— Ос-ма-а-ан? — заикаясь, выдавил в великом изумлении Хамзат. — Осто-о-оперла... Зачем ты нацепил эту стекляшку, почему?..
— Потом! — оборвал Митцинский. — Обо мне — никому. Завтра приходи, жду у себя дома. А теперь занимайся своим делом. — И подтолкнул Хамзата в плечо.
Хамзат понятливо усмехнулся. Распахнул дверь тамбура, выкатив глаза, крикнул напарнику:
— Чего ждешь? Забыл, зачем взялся за винтовку? Напарник Абу вяло, нехотя прыгнул в тамбур, спросил уже в самом вагоне вполголоса:
— Кто это?
— Не твое дело! — ощерился Хамзат. — Стань в проходе и держи всех под прицелом!
Ударил дверь ногой, шагнул в вагон и крикнул пронзительно:
— Деньга давай, золото давай!
Пошел по вагону, напряженный, хищный, палец — на спуске обреза. Абу, расставив ноги, целил обрезом в проход и тоскливо думал: «Будь ты проклят, хорек... кукуруза второй день не полита».
Колченогий, ушастый, Султан ни на султана, ни на падишаха не был похож. Он был похож на того, кем был, — батраком у муллы Магомеда. Султан был беден и хотел разбогатеть, сколько себя помнил. Он сеял кукурузу и сажал картофель в чужих огородах, ухаживал за чужим скотом. Но больше всего он любил сажать орех. Корчевал деревья в лесу на солнечных склонах горы и засаживал их орешником — для всех, кто младше его и придет на землю позже, ибо по-настоящему, в полную силу, орех начнет плодоносить, когда самого Султана уже не будет на этой земле. Но это занятие не приносило богатства.
Оттого и пошел в шайку Хамзата — авось здесь счастье обломится.
Султан, раздувая ноздри, принюхиваясь, крался вдоль поезда. Откуда-то пахнуло конюшней — батрак при конюшне муллы распознавал ее запах за версту.
В хвосте поезда стоял товарный вагон. Султан обошел его кругом. Глухо стукнуло копыто о пол, тихо, утробно заржала лошадь внутри.
— Балуй, черт! — вполголоса, зло отозвался мужской голос.
Султан уцепился за дверь, дернул — заперто изнутри.
— Откирвай! Стирлять будим! — закричал вожделенным фальцетом.
В вагоне — тишина. Султан вскинул обрез, жахнул в стену — под самую крышу: не задеть бы коня. В вагоне всполошенно, дробно ударили копыта, испуганно всхрапнули лошади. Сколько?! Три? Четыре?
Султан шваркнул драную папаху о землю, издал вопль — вот оно, богатство! Спрыгнул с насыпи, пустился в пляс, утюжа пыльную траву брезентовыми чувяками, вскакивал на носки, падал на колени, обзеленяя ветхие портки.
К нему бежали двое — из тех, кого Хамзат оставил в карауле близ поезда, окликали на ходу:
— Султан! Э-э, Султан, что там?
Помначхоз Латыпов, прижав лицо к решетке окошка, тщательно целился в Султана. Маленькая фигурка внизу вертелась, дергалась картонным паяцем, падала на колени.
Латыпов досадливо сплюнул, снова прижмурил глаз, сажая фигурку на мушку. Уловил момент, нажал спуск.
Из-под крыши товарняка грохнуло. Двое караульных шарахнулись под защиту стен. Оттуда они увидели, что Султан, выгнув колесом живот, бежит на цыпочках, вращает глазами и держится за ягодицу. Это была тема для хабара — мужчина, раненный в зад. Двое засмеялись.
Султан стоял на четвереньках под вагоном, скрипел зубами, ругался:
— С-сабак прокляти... с-сабак!
В правой ягодице свербило, жгло, будто там ворочался раскаленный шомпол.
Султан вылез из-под вагона, привстал. Подвывая сквозь зубы, помял ранку — терпимо, ходить можно. Пуля царапнула по касательной — больше сраму, чем беды. Султан поднял камень, остервенело бухнул в дверь, косясь на зарешеченное оконце вверху;
— Отки-ирвай, сабак гирязны!
В вагоне — мертвая тишина. Потом густой ленивый голос выцедил:
— Не ори. Пупок надорвешь. Поди задницу лучше полечи, герой. — И гулко, в три голоса, захохотали.
Султан взвыл: все смеются — свои, чужие. Нырнул под вагон, огляделся. Под насыпью темнела горка сколоченных деревянных щитов — заградителей снега. Султан подумал, перелез через рельсы. Прихрамывая, заковылял вниз, щеря зубы. Похлопал рукой по карману, ухмыльнулся: там громыхнул коробок спичек.
Оглянулся на вагон — сейчас поглядим, кто герой.
Караульные, проводив взглядом Султана, хмыкнули, подобрали обрезы, двинулись обратно: пусть Султан сам мстит за свое поцарапанное сидячее место — это его мужское дело, и нечего в него соваться.
В шайке Хамзата было двое Асхабов: Асхаб черный и Асхаб рыжий. Их различали по цвету волос.
В вагон с милиционерами они ворвались втроем: два Асхаба и еще один односельчанин, по прозвищу Курейш. Асхаб увидел милиционеров, и сердце его стало набухать тяжкой едучей ненавистью: здесь были люди в форме. Асхаб и Курейш встали в разных концах вагона, направили оружие в проход. Черный пошел вдоль вагона, наметанным взглядом выискивая жертвы. Мягким, скользящим шагом он заходил в отсеки с пистолетом в руке и молча указывал на все, что его интересовало: кольца, серьги, баулы. Он еще не знал, что будет брать у людей в форме, но уже заранее предвкушал это.
Когда до отсека с милицией осталось несколько шагов, самый неистовый из них, бакинец Агамалов, решился и стал снимать сапоги. Его сжигал стыд: они, десять молодых, здоровых людей, обученных государством охранять общество от всякой нечисти, ждут, как покорные бараны, пока их остригут.
В соседнем отсеке маялся Аврамов заботой: как быть? Он прикидывал и так и эдак — выбить оружие у бандита, стиснуть горло его в локтевом сгибе и, прикрываясь телом его, бить навскидку в караульного. Попадать надо было с первой пули, иначе черт знает какая буза может получиться в этакой тесноте. Аврамов сжал трепетавшую руку Софьи.
Стыд и ярость бежали по нервам Агамалова, как по бикфордову шнуру. И когда добрались до самой сердцевины его, прыгнул Агамалов в отсек к Асхабу черному понизу. Он метнулся туда на четвереньках без сапог (чтобы не мешали тяжестью и громыханьем). В этом была его стратегия — броситься понизу, сбить с ног и повязать. Не мог он тогда знать, что гордость толкает его к существу, в котором суть человеческую подменили годы опасности сутью звериной, которой присущи были необычайная настороженность, отточенная реакция и нерассуждающая жестокость. Асхаб услышал в тягостной, гнетущей тишине, как снимал сапоги Агамалов в соседнем отсеке, и повернулся лицом к проходу — к опасности. Агамалов ничего не понял, когда страшный удар ноги подбросил его голову кверху. Задохнувшись от боли, осел он на пол. Асхаб смотрел в его белое мальчишеское лицо, быстро заливавшееся кровью. А насмотревшись, выстрелил в живот. Он стрелял даже не в человека — в его форму. Звенело в нем сейчас обостренное чувство времени. Теперь оно работало на вагон. Каждый миг копил в себе взрывную силу возмущения толпы, пока парализованной страхом, в ней всегда находились люди, готовые на поступок, — Асхаб знал это по опыту. А потому, не давая никому опомниться, выдернул он из отсека с милиционерами самого крайнего юнца, охватил локтем его шею и приставил к боку пистолет. Потом стал пятиться назад. Ноги милиционера волочились по полу, задыхаясь, он пытался ослабить хватку Асхаба.
Асхаб уперся спиной в дверь, кивнул Курейшу:
— Продолжай.
Агамалов лежал на боку, скорчившись, зажимая рану ладонью. Крови почти не было, она чуть просочилась сквозь пальцы.
Давила тишина. Не нравилась она Аврамову, ох, не нравилась. Ее слушали шесть бандитских ушей, сторожили всей кожей, стерегли каждое движение в отсеках.
Рутова сидела прямо, светилась прозрачной голубизной лица. Отсюда ей были видны ноги Агамалова и пальцы на животе, из них шерстяной красной ниточкой повисла, потекла струйка.