Дорожный иврит - Костырко Сергей Павлович. Страница 15

Еще несколько секунд, и за стеклом иллюминатора плотный туман.

Земля обозначается внизу сразу и неожиданно близко. Толчок, и мы тяжело катим по бетону. В запотевших иллюминаторах пасмурное утро.

А часа через полтора я выкатываюсь с тележкой в каменный дворик, где должен был ждать меня друг, и там, во дворе-колодце, меж вставших в небо стеклянных стен – ослепительное израильское утро. Горят на солнце металлические поручни и позолота на огромной скульптуре миноры, под ногами белый каменный пол, мокрый в тени.

Я жду друга и наблюдаю за девушкой, сворачивающей косячок. Прилетевших уже разобрали встречающие, и мы с ней в этом дворике одни (мужик с портфелем на скамейке, спрятавшийся от солнца и от нас под пышными хлыстами похожих на папоротник кустов, не в счет). Конспиративно повернувшись ко мне спиной, девушка вытягивает из-под кофты кожаный мешочек. Интересно, что там? Документы, деньги, противозачаточное? Твердо знаю только про травку. Девушка сыпет ее на ладонь, собирает свернутой из бумаги трубочкой, щелкает зажигалкой. Затягивается.

У нее коротко, под машинку, стриженная голова, кожа под корнями волос еще белая. На ногах черные тяжелые ботинки, темно-синие джинсы. Упершись руками в ручку аэропортовской тележки с чемоданом и сумками, уложивши в это усилие все свое тонкое ломучее тело, девушка катит тележку к колонне, поддерживающей пандус. В трех шагах от колонны она бросает тележку, которая еще движется по инерции и замирает, уткнувшись в приступочку-скамейку. А девушка складывает свое тело на приступочку под колонной, выпрямляет спину, упирает затылок в камень колонны. Замирает. Потом снова подносит к губам спрятанный в кулаке косячок. Медленно вытягивает ноги. Прямой нос с горбинкой, неподвижные ресницы, полуоткрытые губы с сизым облачком выходящего дымка. После московской стылости и мороси меня пробирает солнце?– я плавлюсь в нем, смакуя жар его пополам с блаженной, гриппозной почти слабостью не спавшего ночь человека и не могу глаз оторвать от губ девушки, плывущей сейчас в своем кайфе.

Наконец-то!

…Потом я стягиваю свитер и откатываю свою тележку в тень, к колонне. Сажусь рядом с девушкой, достаю мобильник. «Экскьюз ми»,?– поворачиваюсь я к ней, и девушка помогает мне набрать израильский номер друга. Оказывается, он давно уже стоит возле справочного бюро.

Через несколько минут мы идем вместе к его машине.

Осень в Тель-Авиве

Ночной тонкий запах горящей сухой травы (запах деревенский?– запах поля, степи, пустыни) в отсеке автобусной остановки?– я стряхивал пепел с сигареты, и, по-видимому, кусочки непогасшего табака попали на сухой лист у меня под ногами.

Девять вечера. Улица Арлозоров где-то на полпути от железнодорожного вокзала, куда полчаса назад я вернулся электричкой из Хайфы, к улице Яркон, на которой стоит мой отель. Я не стал ждать десятого автобуса и через несколько минут ходьбы от многолюдных, слепящих огнями площадей обнаружил себя в ночном спящем городе.

Идти минут пятнадцать-двадцать, сказали мне у вокзала, но иду я уже достаточно давно (так мне кажется), а не дошел еще и до улицы Дизенгоф. Мне нравится ощущение заблудившегося в незнакомом городе. И я сажусь перекурить на как бы всеми забытой автобусной остановке?– забытой настолько, что, подняв сейчас голову от записной книжки, увидел морду десятого автобуса, который даже не притормозил,?– видимо, водитель не заметил меня под навесом.

Стеклянная стеночка справа от меня, под которой я сижу на металлической скамеечке,?– светящаяся рекламная панель со словом AHAVA и фотографией трех огромных, в мой рост, флаконов, на каждом из которых цветок?– один зеленый, другой желтый, третий бледно-коричневый. Под их?– цветов и листьев?– светом я и записываю.

В полутора метрах от меня катят машины. Я знаю, что там, внутри, в панцире из металла, пластмассы и стекла?– люди. Но только?– знаю. С легким шорохом и одинаково горящими глазами-фарами они проносятся, не нарушая моего одиночества.

Бесстрастно поблескивают черными стеклами застывшие на ночь машины с противоположной стороны улицы, и вместо слова «застывшие» здесь просится?– «остывшие».

Понятнее и роднее мне сейчас две старые толстоногие пальмы под оранжевым фонарем на полосе-дорожке, разделяющей проезжую часть. Костяные веера их еще хранят зеленый цвет, но глазом они воспринимаются вырезанными из листового железа, уже слегка тронутого ржавчиной. Под листьями темно-бурым сумраком свисают нерасчесанные космы то ли трав, то ли каких-то высохших водорослей.

Я поворачиваю голову налево к свободной от рекламы стене автобусной остановки, которая отражает горящие цветы на флаконах AHAVA, и в отражении этом вижу фигуру сидящего под цветами грузного мужика с записной книжкой на колене?– это я, и меня на стекле прокалывают фары идущих от вокзала машин.

А над пальмами и оранжевым фонарем?– небо. На небе луна, сегодня уже абсолютно круглая, ясная, ослепительная. Небо накрывает и город, и поля вокруг него, и горы, и Иерусалим, который сейчас от меня в каких-нибудь тридцати-сорока километрах, оно же?– над Иудейской пустыней и над Мертвым морем, над Иорданией; оно?– везде. Это легко почувствовать, трогая взглядом грязно-серые облака на так и не остывшем на ночь темно-голубом небе и вдыхая дымок паленого листа под ногами.

Официантки в Тель-Авиве

В эту осень на большинстве официанток в уличных кафе Тель-Авива как униформа?– лосины на ногах и длинные майки с широким воротом, кажущим плечо, ну и под всем этим?– а куда мне глаза девать, выколоть разве??– чуткие прямые спины с протяжной ложбинкой позвоночника, маленькие тугие груди еще не рожавших женщин, голые руки с плавными и одновременно стремительными движениями. И при этом?– никакого напряга по поводу свой внешности. То есть если московская молоденькая официантка, наклоняясь над столиком, кажет мне обнаженной свою грудь, тут жест ясный: дразнится. А здесь ощущение домашней интимности, как будто сидишь у соседа на кухне, и он дочку, в девушку уже?– и когда успела?!?– выросшую, просит сварить нам кофе, и она в домашней маечке и джинсиках, равнодушно касаясь бедром моего локтя, ставит передо мной чашку и цедит из джезвы кофе; абсолютно отдельная от нас на этой тесной кухоньке, где мы с приятелем?– «папа» и «дядя Сережа», которые когда-то подсаживали ее в автобус, отвозя по дороге на работу в детский садик; такие вот всегдашние и привычные, как рисунок обоев на стене.

Израильские друзья мои объясняют, что у них здесь профессиональные официантки редки, в основном работают (подрабатывают) студентки.

В уличных кофейнях в уличных кофейнях, вынужденный ограничивать себя в кофе, я пью чай с мятой. Девочка-официантка приносит и устанавливает рядом с выложенной мною пачкой «Winston» пепельницу, выкладывает фирменные, с логотипом их кофейни спички, потом несет на подносике фарфоровый чайничек с опущенным в него зеленым листком, чашку с блюдцем, ложечку, пару кружевных бумажных салфеточек, и я, чуть отклонившись на спинку стула, жду, когда она разложит-расставит все это на столике, перерезанном пополам тенью от зонта надо мной. Общение наше происходит на международном языке из жестов и тридцати английских слов?– молодые здесь редко говорят по-русски. Я делаю первые глотки, закуриваю, надеваю очки и достаю записную книжку. Записывая, я стараюсь держать голову в тени зонта, бешенное, по моим московским представлениям, октябрьское солнце греет руки. Ну а по листу бумаги вслед за строчкой, вытекающей из шарика, движется радужная тень пальцев и ручки. Ветер с моря шевелит свободные страницы. Изредка я поднимаю голову и почти всегда встречаюсь взглядом с девочкой-официанткой?– в этот час (десять утра) я у нее единственный посетитель.

В очередной раз поймав мой взгляд, она подходит, открывает рот и после коротенькой паузы выдает на русском целую фразу:

– Кушать хочешь?

– Нет-нет, дорогая. Только чай. Спасибо.

Но чай мой быстро кончается, во рту кисло от сигарет, а ручка только-только разбежалась по листу, я поднимаю голову, и она, сорвавшись с места, скользит ко мне в своих пузатых тапочках-кроссовках.