Последний часовой - Елисеева Ольга Игоревна. Страница 50

Но Петербург – не Париж. А пятьдесят девять лет не двадцать.

Холод. Резкие порывы ветра с Невы. Простонародье, вздумавшее кидаться в историографа камнями.

Проскакавшие мимо великие князья кричали ему:

– Николай Михайлович! Уходите! Сейчас начнут стрелять! Вы простудитесь!

Какая связь? И тем не менее он именно простудился. Не был задет картечью или ушиблен булыжником. Страшный ветер 14 декабря впился в грудь Карамзину миллионом ледяных иголок. Пневмония. Воспаление легких. Лейб-медики, присланные Марией Федоровной, колдовали вокруг него, хотя было множество других забот.

Весной, на первом солнышке Николай Михайлович начал понемножку выкарабкиваться. «Смерть медлит, – писал он другу поэту Дмитриеву в Москву. – И я не могу не видеть в этом перст Божий. Моя книга застыла между 1612 и 1613 годами. Смута и междуцарствие».

Казалось, часы Истории остановились. В XIX веке, как в XVII. Вот только Николай Михайлович не знал, для него одного, или для целого народа. Уповал на первое. Боялся второго.

И тут пришло известие о ее смерти.

Прочитав мужу вслух записку из дворца, супруга Катерина Андреевна на цыпочках вышла из комнаты. Она как никто умела быть деликатной, уважая даже те чувства, которых не могла одобрить. Склонившись в кресле на теплый клетчатый плед – подарок Марии Федоровны – старик заплакал.

Странная вещь – сердце. Оно не ведает возраста, не может смириться, что голова облетела, а на щеках морщины. Впрочем, иные немолоды в молодости, и пепел – пища их душ с колыбели.

Как могло случиться, что прекрасная женщина сорока семи лет ушла вслед за здоровым и, казалось, полным сил государем? А он, Карамзин, который держал себя с ней как наставник и ментор, к которому смерть давно стучит пальцем в окошко, задержался без толку на пристани, ожидая корабля?

Они познакомились в 1816 году, когда ученый был приглашен во дворец читать свою «Историю». Тогда все сходили с ума по его писанине. И императорская семья – не исключение. Он сблизился с Марией Федоровной и Александром, которых хорошо знал прежде, но не искал короткости. Теперь императрица-мать вцепилась в Николая Михайловича, как кречет в соловья, заставляя втолковывать и разжевывать прошлое отечества ее великовозрастным детям. Она опекала и покровительствовала, не спрашивая на то позволения. Поселила семейство Карамзиных в Царском Селе, звала к себе, навещала. Она была очень не дура, как все русские немки, ума цепкого и практического. Друг своих друзей. Наседка, готовая выклевать глаз обидчику.

Оставалось только удивляться, как, сраженная сразу несколькими смертями близких, эта пожилая женщина находила в себе силы ездить во время болезни к «своему историографу», ободрять, возить гостинцы? Слабость мешала Николаю Михайловичу выразить благодарность. Императрица-мать старалась его не утомлять. Выходила в гостиную, садилась возле Катерины Андреевны на диван и долго держала ее за руку.

– Крепитесь. Если на то воля Божья, нельзя падать духом. Подумайте о детях. У вас сыновья и дочери. Нельзя отчаиваться.

Она была привязана к Карамзиным и при всей страсти к этикету любила их именно за то, что они – люди не придворные. Умные, хорошо воспитанные, добрые, но другие. Приучены говорить правду в мягкой, неоскорбительной манере. А потому рядом с ними легко. Горе их трогательно. И своя собственная печаль превращается в совсем простую, не государственную, а человеческую.

Катерина Андреевна была очень благодарна старой императрице. И любила ее куда больше, чем ту, другую, которая вот уже десять лет занимала в душе мужа потаенный уголок. Не очень большой, госпожа Карамзина это знала. Но все же такой, куда ей, законной супруге, хода не было. Там жила его тайна. Последнее, зимнее чувство. Похожее на восхищение. И совсем не похожее на страсть. Дама сердца всегда далека, высока и недоступна. Но от этого жене, разделяющей повседневные тяготы, не легче.

Катерина Андреевна обладала удивительным внутренним достоинством. Она несла свою обиду молча и умела уверить себя, что ревновать к государыне, тем более такой несчастной, грешно. А что до Николая Михайловича, то теперь ведь ему должно быть все равно…

Он приехал к императрице Елизавете в семь часов вечера, сопровождаемый министром Уваровым, и вступил в ее тихий кабинет, где всех украшений – копия «Сикстинской Мадонны» Рафаэля во всю стену над диваном между двумя зеркалами. Эта картина глянула на него сверху, чуть только Карамзин переступил порог, и уже не отпускала внимания до тех пор, пока в комнату не вступил истинный ангел. Тихо и кротко, предоставляя гостям, не заметив ее, любоваться живописью.

Когда пришедшие осознали, что Елизавета Алексеевна уже тут и терпеливо ждет, не говоря ни слова, вышел конфуз. Но ободряющая улыбка, голос, жест – все приветливое, без тени величия, без претензии на восхищение – мигом примирили их. Она была все еще хороша, стройна и грациозна, хотя худоба уже сушила ее стан.

Читали долго, в глубокой тишине, и Карамзин решил, что императрица холодна к его тексту. А может, плохо знает по-русски? Уткнувшись в книгу, он не мог взглянуть на хозяйку, хотя его так и подмывало оторваться от листа и проверить впечатление. Ее глаза многое бы сказали. После они с час беседовали легко и свободно о недавних событиях войны с Наполеоном. В половине одиннадцатого ее величество откланялась.

Эта встреча поразила Карамзина. Что было? Милый, безыскусный вечер. Чуть натянутый сначала и теплый в конце. «Надо видеть эту женщину. Одну, в белом платье, среди большой слабо освещенной комнаты, – писал он Дмитриеву. – В ней что-то магическое, воздушное. Она вся окутана дымкой печали». А вернувшись домой, пятидесятилетний отец семейства – ученый, давно променявший резвое перо сентименталиста на сухой шелест летописей, – вдруг одним духом излил на лист… оду:

Корона на главе, а в сердце добродетель;
Пленяет ум душой, умом душе мила;
В благотворениях ей только Бог свидетель;
Хвалима… но пред ней безмолвствует хвала.

Немного по-державински. Но он архаик. Классик. И столько лет не писал стихов!

Все это мальчишество, решил Николай Михайлович, а утром, проснувшись чуть свет и распахнув окно, продолжил:

Здесь все мечта и сон; но будет пробужденье!
Тебя узнал я здесь в приятном сновиденье:
Узнаю наяву!

Дальше строчки заартачились, не пошли. Услышав, что муж встал, Катерина Андреевна поднялась к нему в кабинет с чаем и румяными булочками. Стала спрашивать что-то о Гришке Отрепьеве, есть ли надежда, что царевича Димитрия не убили?

Ну какой тут мадригал? Какой сонет?

Николай Михайлович не сердился. Напротив, ему стало стыдно своих глупых грез. Ведь он счастливец, право. И, кстати, сегодня обещал отвезти дочек смотреть ледоход на Неве. Елизавета Алексеевна как-то выветрилась из головы. Но вскоре вновь водворилась там уже навсегда. Ибо была действительно «умом душе мила».

Никому, кроме Дмитриева, он не мог рассказать правды об этих встречах. «Судьба странным образом приблизила меня в летах преклонных к редкой женщине, которую я имел счастье узнать короче. С прошедшей осени я беседовал с ней еженедельно, иногда часа по два, с глазу на глаз. Порой мы читали вместе, порой даже спорили, и всегда я выходил из ее кабинета с отрадным чувством».

Часто для практики в русском она сама бралась прочитывать страницы из его трудов. Вскоре их взаимное доверие настолько окрепло, что Карамзин отважился вручить Елизавете копию «Записок» Екатерины II. Мемуар тайный, не подлежащий разглашению и полный соблазна. Молодая императрица не осталась в долгу. Краснея, она предложила прочесть Николаю Михайловичу кое-что из своих дневников.

Бесценный дар для историка! Мысли думающей, чувствительной женщины обо всем, что она видела вокруг с начала пребывания в России. Много горького об Александре, об императрице-матери. Ужасы убийства Павла. Придворные заговоры и козни времен войны. Тогда император чуть не потерял корону. Вся семья была против него. Только она, Елизавета, поддержала мужа. И где благодарность?