Русский Бог (СИ) - Сорокин Александр Сергеевич. Страница 35
За окном избы выла, мела вьюга. Раскачивались тюремные фонари. Каталась по земляному полу потерявшая любимого Катишь. Для истории Трубецкой был предатель, для неё – возлюбленный и муж. Рядом с ней стояли комендант Лепарский и беглый солдат Моршаков, в своей новой ипостаси. ,
* * *
Покинув карету, Трубецкой решил изменить маршрут. Он правильно полагал, что если побег станет известен, искать его будут в западном направлении. Там, на западе, возможные друзья, соумышленники, у которых можно укрыться, там обе столицы, крупные города, там польская граница, а за ней Европа, цивилизация, много улиц, зданий и людей, где легко затеряться от Тайной полиции. Первоначальный план побега на запад был явной ошибкой. Именно там, вдоль сибирского тракта, ведущего через всю страну в Петербург, разъезды казаков и будут его искать. После гибели лошадей надежда на содействие Лаврушки лопнула мыльным пузырем. Лаврушка становился обузой. Тайга не выдержит двоих беглецов. Потом, Лаврушка, если вернётся в лагерь, поможет запутать следы, совершенно честно показав, что тройка с беглецом мчалась на запад. Исходя из своих соображений, Трубецкой пошёл на восток. Он не знал дороги, но он спасал свою свободу. Ему казалось, что лучше умереть от голода и быть съеденным дикими зверьми, нежели возвратиться в лагерь для новых тяжёлых работ, унижений, обвинений в предательстве товарищей.
В начале третьих суток после побега из лагеря в Акатуе Трубецкой вновь увидел его земляной вал, высокий в три человеческих роста тын из дубового подлеска, заострённый в небо, фабрику, бараки, сторожевую вышку, места рудных разработок. Он мог вернуться, постучать в ворота, кликнуть часовых. Ему бы открыли, наказали, скорее всего, не строго, согрели у печи, дешево накормили, а наутро заставили бы толкать ставшую привычной тачку с рудой. Тюрьма-коммуна. Там хорошо не имеющим тщеславия. Продающимся за корм домашним животным. Над бараками, над домиком коменданта поднимался сизый дымок. Там топили, там кормили овсяной кашей с тухлой рыбой. Вдруг они показались деликатесом. Трубецкой представил себя сидящем на раскалённым солнцем молу, спустившим ноги в горячую воду, рядом плескалось необозримое спокойное море, там ходили фрегаты, плавала вкусная рыба, в руках у него была тарелка с устрицами; накалываемые на вилку , они хрустели. Макая прежде в белый соус, он опускал устриц в рот, по одной, по две, по три. Устрицы растворялись во рту, таяли, как карамель. Трубецкой запивал сухим вином. Ворот сюртука расстёгнут. Уморительно жарко.
Трубецкой очнулся от грёз. Ему смертельно холодно. Хотя мороз упал до 35 градусов, и ушёл ветер, хотя светило солнце, и с неба падал лёгкий снежок, свидетель потепления, было отнюдь не жарко. Забытый за опасностями и нервным напряжением голод пробудился и по силе уже равнялся чувству холода и страха. Идя по колено в снегу, прячась среди сосен, окружавших лагерь, он наткнулся на избушку лесника. Там спешившийся разъезд казаков искал его. Лепарский, не вполне уверенный в молчании Моршакова, приказал таки начать поиски, не указывая в приказе кого достоверно предстоит искать. Искали, как было сказано в устной реляции - « неизвестного злоумышленника». Упомянуть о побеге Трубецкого, Лепарский, боясь за свою должность, не решился. Казаки тыкали штыками ружей в стога сена во дворе лесного домика, в сарае, в овине, ища на вытаскиваемых штыках кровь. Крови не было. Перекурив махру, казаки поскакали прочь. Совсем рядом со спрятавшимся за сосну Трубецким пронеслись их маленькие быстрые донские кони, начищенные до блеска сапоги, синие с красной полосой шаровары, черные и белые овчины бурки, папахи с красным верхом, страшные для европейских кабинетов бородатые лица, дышащие луком и самогоном. Чёрные с розовыми прожилками в белках глаза их были сноровливы и умны, полны любви к матерям, сестрам, братьям, верности товарищам, родине и государю, изучали необразованность, желание покоя и воли – мыслители Запада читали в глазах казаков смерть Старого Света.
Когда казаки ускакали, Трубецкой осторожно вышел из-за дерева и, крадучись, быстро побежал к домику лесника. Осторожно заглянул в окна. Дом был пуст. Дверь по тогдашней традиции оказалась не заперта, внутри на лавке у холодной печи лежали мешки с сухарями, стояли две бадьи с покрывшейся толстой ледяной коркой водой. Подобные запасы для странников, беглых путешественников добрая русская душа раскидала по лесным домикам по всей Сибири, Уралу, Великой Руси. Наевшись до боли в животе сухарей, никогда ещё пища не казалась Трубецкой столь вкусной, он задремал. Проснулся он от холода среди ночи. В трубе выла вьюга. За окном сыпала снегом метель. Печи из-за близости преследователей Трубецкой разжигать не решился. Поев для согрева ещё сухарей, Трубецкой укутался поплотнее в доху и заснул, сидя на лавке, уже до утра. Утром, сжевав ещё пару сухарей, он, накинул на плечо мешок с мучной провизией, прихватил спички, флягу с водой и двинулся, прячась среди деревьев, навстречу восходящему солнцу. Чтобы не заблудиться он старался держаться столбов скоро найденного сибирского тракта, опасливо обходя почтовые станции, ночуя в лесных домиках. Много вёрст прошёл так Трубецкой, много передумал.
По отношению Катишь к Моршакову, по тем полувзглядам, нюансам разговора, расстановке слов, полудвижениям тела, которые Трубецкой наблюдал в свое жене, он скоро понял, что в отношении честного Черниговского солдата составляется если не совершенный обман, то обман наполовину, подлог во имя его, Трубецкого, спасения. Красивые фразу о том, что побег Трубецкого способен воскресить революционное движение в тогдашнем Петербурге, было ложью. Царь Никола выкорчевал дерево дворянского бунта не то что с корнем, но и до последнего листа. В конце двадцатых – начале тридцатых годов начале XIX ни в Петербурге, нив Москве, провинция лишь переваривала происходящее в столицах, не существовало ни единого человека, разделявшего идеи декабризма настолько, чтобы пойти за них в смертный бой. Катишь об этом знала. Каторжане догадывались. Но когда в столице уже или ещё сомневаются, в провинции уже или ещё верят. Провинциал Моршаков способен был обмануться. У Трубецкого страшно ныла душа, ощущаемая где-то между сердцем и желудком, за большую подлость совершённую его любящей женой для побега своего мужа. Он принял нечистый дар. Встретившись в Сибири с Катишь, оставшись с ней наедине, он поддерживал её ложь, он говорил с ней о любви, но не говорил о чести. А честь нужна не только в отношении к равным и превосходящим, а прежде – у низшим и слабым. Поезжай теперь Трубецкой в Питер, вернись в тогдашнюю атмосферу окаменевшего, закосневшего в неизменности, казавшегося вполне благополучным общества с одним не то что революционером, но грамотным на десять тысяч бессловесных, необразованных рабов, зажги факел свободы, и его примут за идиота, вскорости задержат, в лучшем случае просто возвратят в Сибирь, в худшем – казнят, поступи же он по иному, и его ждёт новое обвинение в предательстве. Трубецкой как истый человек своего времени не задумывался, существует ли честь вообще, справедливость вообще, правда вообще, его заботили честь, правда и справедливость в приложении к нему самому, как понятия, существующие во мнении окружающих его людей с момента осознания им самого себя. Все мы и сейчас предпочитаем добродетель показанную добродетели неузнанной. Лучше быть тайным подлецом, чем заявленным идиотом. Ум выше сердца. Спасая его как мужа, для себя, Катишь лгала, заявляя, что Трубецкой способен поднять новое возмущение. Это было невозможно, но оставаться дольше на каторге глупо. Пройдёт три или двадцать три года в его душе уже ничего не изменится, он уже всё понял, в полной мере ощутил наказание. Не следовало с самого начала заниматься по-детски бесполезным делом, лезть во все эти общества Спасения, и , наконец, декабризм. Лучше не начинать дела, чем не довести его до конца, исчезнув 14 декабря. Но теперь, когда глупость совершена, иллюзия сделать Россию равной западным державам рассеяна, не стоит настаивать на глупости. Лгала Катишь, лгали декабристы, выдавая друг друга на допросах, почему должен быть честен он. Лучше считаться умным. Чем честным. В Петербург он не пойдёт. Хорошо тихо осесть где-нибудь в Европе, воспользоваться рекомендательными письмами, переданными ему Катишь, её же ценными бумагами, векселями, осторожно через родню подтянуть средства с российских имений, и со временем, года через два- три, без особого шума, раздав где нужно взятки через подставных лиц, привезти к себе из Сибири жену. Откроем, Трубецкой уже не любил Катишь по-прежнему. Первой его серьёзной любовью было чувство к балерине Истоминой, плодом связи стала дочь Оленька, переживавшая в ту пору отрочество. Чувство к Истоминой угасло, к дочери Оленьки, хрупкому обаятельному курносому цветку с голубыми глазками осталось на всю жизнь. Второй любовью, закончившейся браком, была Катишь. Сначала они горячо любили друг друга, но за почти десять лет совместной жизни повседневность, постоянное взаимное общение, мелкие трения быта постепенно погасили огонь страсти, она выровнялась в крошечное. Не разгорающееся до всполохов, но неугасимое пламя. Любовь ушла, осталась привычка, приязнь, долг. Ради долга, верно, Катишь и спасла мужа. Сейчас Трубецкой ощущал обязанность оказаться благодарным. Осязая будущее , Трубецкой видел рядом Катишь, её родных, возможных детей, но яркая горячая потребность в нахождении их ряжом отсутствовала. Хорошо, если рядом будет Катишь, а если другая, то кто? С Истоминой всё порвано. Возможно, какая-то другая? Но она неизвестна, темна. Неясность, мрак будущего отталкивали. Не хотелось новых сердечных волнений. Наверное, Трубецкой старел. Он не желал больше революции, он не хотел любить, он не стремился к воссоединению с женой, ему остался лишь он сам со своей безопасностью и сытостью.