Белые лодьи - Афиногенов Владимир Дмитриевич. Страница 65
Завулон как-то странно посмотрел на философа, будто что-то обдумывая, а в глазах Зембрия и других иудейских мудрецов и Массорета бен-Неофалима вспыхнула откровенная злоба.
— Гордыня эта, — продолжал далее Константин, — есть следствие измышления Соломона и других иудейских мудрецов еще за 929 лет до Рождества Христова о мировом завоевании для евреев вселенной.
И философ прочитал из Второзакония:
— «Не ешьте никакой мертвечины, иноземцу, который случится в жилищах твоих, отдай ее, он пусть ест ее, или продай ему; ибо ты народ святый у Господа Бога твоего…» «…Вы овладеваете народами, которые больше и сильнее вас, и всякое место, на которое ступит нога ваша, будет ваше».
Вот чем объясняется «Седьмой ключ Торы», или «тайна беззакония». Поэтому вы особо ненавидите святого апостола Павла, бывшего фарисея, который не мог не быть посвящен в тайну, ставшего потом верным и любимым учеником истинного Мессии — Иисуса Христа. А своих лжемессий вы не раз восторженно принимали и с отчаянием отвергали — Симона Волхва, Менандра, Февда, Вар-Кохбу, Юлиана, явившихся в Палестине, Моисея в Крите, Серена в Испании, Сирийца в Византии. Ибо не столь уж крепка ваша вера! — возвестил звонким голосом Константин. И уже спокойнее продолжал: — Наши богословы разгадали тайну — это так называемая цифра Семь — воплощение тайны. Цифра Семь есть для вас «число века и царство вашего Бога». Но наша Церковь бездумно не отвергла это число, ибо сам Бог явил верным ученикам Христа ее истинное знамение: например, книга судеб Божиих, виденная в Откровении святым апостолом Иоанном Богословом, запечатана семью печатями. Или откровение Божие явлено было семи Асийским церквам.
Но христианская вера смотрит еще дальше, и в нашей Церкви век будущий, под новым небом и на новой земле, где обитает правда, означается числом Восемь… Число Восемь есть День всеобщего воскресения и грядущего Страшного Суда Божия, который наступит с приходом на землю Иисуса Христа. Ему же подобает слава и держава, честь и поклонение со Безначальным Его Отцом и Пресвятым, Благим и Животворящим Духом, ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!
Как я торжествовал!
Но, к сожалению, не на все диспуты нас с Ктесием допускали. И подробности многих споров мы не знали. А к вечеру Константин так уставал, что я не смел его расспрашивать и оставлял в покое. Он говорил только одно: что диспут идет как надо, в нашу пользу.
Уставать-то он уставал, а от добродушного Дубыни я узнал вот что…
Оказывается, в Сарашене есть целое русское поселение, состоящее в основном из пленников и пленниц. Каган разрешил им заводить семьи. У них есть и свои капища. И Константин в сопровождении Доброслава с его неразлучным другом Буком уже бывал там. Мне об этом сам философ не говорил, зная, что я бы воспрепятствовал его хождению туда. Во-первых, это небезопасно, хотя он и под надежной охраной, а во-вторых, ему надо после диспутов отдыхать больше. И так в чем душа теплится… Вначале я подумал, уж не пытается ли он в этом поселении обращать язычников в нашу веру, но однажды, услышав, как он во сне повторяет буквы, сходные со славянскими, понял, почему он туда ходил. Философ и здесь, у хазар, продолжает думать об алфавите.
Он говорил мне ранее, что в речи русов намного больше звуков, чем в резах. Это он вывел пока из «Евангелия» и «Псалтыри» — книг, подаренных ему в Херсонесе киевскими купцами. Как они, интересно, поторговали в Константинополе? Наверное, уже домой возвернулись. И теперь тот красавец-купец, кажется, Мировладом его звать, перед женкой аль невестой хвастается крестом на золотой цепи. Дорогой это подарок язычнику, только такой человек, как Константин, и мог его сделать от всей своей доброй и мудрой души.
Уже вечер. Пора складывать в сундучок пергамент и стило. А то ведь скоро придет Константин и, хорошо улыбаясь, начнет подтрунивать:
— Все пишешь, Леонтий. Ну, пиши, пиши, летописец.
Вот и дверь хлопнула. И в помещение прямо влетел философ — глаза мечут громы и молнии, скулы крепко сжаты, и на них бегают желваки. Я перепугался. Что же его так рассердило?..
— Леонтий, псы зловонные и лицемеры! Пока мы рассуждали о милосердии, о величии душ человеческих, в это же время они, рассуждающие, святыни попирают ногами, которые в кале и в струпьях… Жестокосердые!
— Кем так возмущен и кого проклинаешь, Константин? — с тревогой спросил я философа.
— Да, возмущен ими и проклинаю! — Потом вроде начал потихоньку остывать. — Я ведь, Леонтий, сразу почуял к себе ненависть первого советника Неофалима и богослова-иудея Зембрия после небезызвестного тебе спора и подумал тогда, что обязательно последует с их стороны какая-нибудь пакость… Так оно и случилось. Сегодня узнал, что в сторону русов выслано хорошо вооруженное войско. А ты знаешь, как могут подумать киевские архонты?.. Подумают и скажут: пришли из Византии в Хазарию подстрекатели под видом попов, так, кажется, на Руси называют наших священнослужителей, науськали кагана, и двинулась на нас кровожадная хазарская свора…
— Так надо было об этом прямо заявить Завулону.
— Заявил. Он расплылся в любезной улыбке, говорит: «Русы плохо дань платить стали, а за такое наказывают…» А потом добавил, словно в насмешку: «Вам, духовным отцам, ведомы дела на небе, а нам, грешным, на земле… Так что Богу Богово, а кесарю кесарево. Продолжайте дискуссии. Я внимательно их слушаю…» Слушает он внимательно, но я стал сомневаться, нужны ли они ему…
— Успокойся, отче, каган Завулон производит впечатление умного человека.
— Но ты не учитываешь того, Леонтий, что на умного всегда найдется более умный… А в царском окружении кагана есть люди поумнее и похитрее его…
— Наверное, ты прав, Константин, как всегда… — сказал я и тут же запнулся, потому что увидел, как пристально посмотрел на меня философ. Может быть, этих слов говорить сейчас не следовало, но сказал я их не лукавя, а он — мудрый человек — должен это понять… Поэтому, смело взглянув ему в глаза, продолжил: — Но огорчаться так сильно, отче, тебе бы не следовало. Двинулось к границе Руси хазарское войско… Так они постоянно дерутся между собой, как мы с сарацинами. Такое уж поганое время.
— Ладно, Леонтий, закончим этот разговор… Ты не хочешь или не желаешь меня понять… Сегодня я останусь один, а ты ночуй с Дубыней и Доброславом. Иди.
Расстроенный, я вышел в другую половину дома, где обосновались язычники. Ктесий со своим знакомым в черной одежде жил в доме напротив, можно было бы пойти к нему, но в последнее время меня в его поведении что-то настораживало. Уж и ругал себя за свою чрезмерную подозрительность. Подозревал Зевксидама, а он, бедняга, умер в страшных мучениях, защищая нас с Константином… Теперь вот к Ктесию придираюсь… А кстати, где его знакомый?..
Вскоре появились язычники с Буком. Я знал, что Доброслав с чернобородым часто ходит по городу в надежде отыскать и здесь свою мать. Поэтому я только спросил:
— Опять ничего?
— Опять, — глухо ответил Доброслав, и мы стали укладываться на ночь.
Я видел, как с каждым днем все больше и больше мрачнеет лицо Доброслава, и искренне жалел его. Я очень привязался к нему и его другу, не говоря уж о Буке, который полюбил меня так же, как своего хозяина. Однажды я сказал об этом Доброславу, и тот ответил само собой разумеющимися словами:
— А как же иначе, Леонтий! Ведь ты его кормил на корабле, когда мы сидели за веслами. Он этого никогда не забудет и всегда тебя защитит, а если надо, и умрет, чтобы выручить…
— Но это же животина, зверь… Разве он может помнить?!
— Наивный ты человек, Леонтий, — засмеялся Доброслав, — но душа-то у него человечья, только в облике зверином…
— Как так?! — опешил я. Скажи мне такое христианин, и я бы его крестом по лбу треснул… А передо мной язычник, и надо проявлять терпение, а потом и самому стало интересно узреть строй его мыслей.
— А так, — не смутился Доброслав. — Видишь, — он показал на грушу в саду, — она тоже живая, и у нее душа есть, но только она, душа эта, заключена в древеса и кору… Вот зимой, когда на дворе сильный мороз, послушай, как душа в дереве стынет, словно у человека от горя, а весной, когда ей тепло, она распускается цветами…