Замок Персмон. Зеленые призраки. Последняя любовь - Санд Жорж. Страница 90

Фелиция испытывала угрызения совести, но они были недостаточны, чтобы остановить ее от зла. Она сама сознавалась, что в тот день, когда удовлетворилась ее страсть, она была «беззаботна, как птичка», и почувствовала себя чистой, «как цветок»! Она была тогда в полном опьянении, но в этом состоянии я никогда не видел ее и поэтому не мог судить. То, что должно было мне внушить милосердие, напротив, казалось в ней самым низким и несправедливым. Когда встречают пьяного, готового упасть в воду или под экипаж, и знают, что он по своей вине потерял силу и рассудок, его все-таки спасают от опасности, так как жалость заставляет умолкнуть презрение и отвращение.

Увы, пьяница также думает развить свою силу и выполнить свою мечту, притупляя свой ум. Бесстрастный философ в том и другом случае видит только глупца, впадающего в обман.

Подобно диким, которые не знают, что пьянство ведет к смерти и к идиотизму, Фелиция захотела испить «огненной воды». Но в действительности ли неизвестна бедным индейцам опасность, которая их ждет? Разве они не видят, как погибают их братья? Разве не учит их первый опыт, сделанный над собой? А между тем целое благородное поколение исчезает таким образом. Индеец красив, умен и смел, но героизм проявляется у него в жестокости, умеренность кончается невоздержанностью. Он отличается древним гостеприимством, но вы не можете считать себя в безопасности у него, так как его воображение необузданно и ему достаточно увидеть сон, чтобы зарезать гостя, за которым он накануне ухаживал.

Я должен был сравнить Фелицию с этими великодушными, но дикими натурами, представляющими такое поразительное сочетание добродетели и злобной жестокости. У нас есть только один критерий, чтобы судить других и самих себя. Чем более существо развито в умственном отношении и одарено природой, тем менее нам кажутся простительными его ошибки. Мы не допускаем, что божество, которое проявляется в нас чувством справедливости, может судить иначе, чем мы.

Но не в этом ли заключается роковое заблуждение, оскорбляющее божественную кротость того, кто все прощает? Наказывать! Я вам уже говорил несколько раз, что это самое тяжелое страдание для великодушного сердца. Человек, который любит воздавать злом за зло, который находит наслаждение в страданиях другого, инквизитор, поощряющий палача, судья, торжественно произносящий смертный приговор, осуждаются Богом в сто раз строже, чем их жертвы, хотя бы последние были в сто раз виновнее. Как допустить, что Бог не сочувствует страданиям, если он облечен обязанностями судьи. А между тем божество не может страдать! Следовательно, о Боге мы имеем самые разноречивые понятия. Мы должны понимать, что его справедливость основана на тех же правилах, как и наша, но если бы он применял ее так же, как мы, то люди потеряли бы всякую любовь и уважение к нему.

Я углубился в эти грустные размышления, и мало-помалу страдания принесли свои плоды, горькие для честной души. Жалость одержала верх над негодованием против Фелиции. Что же касается ее сообщника, то я становился к нему все холоднее и презрительнее. Его беспечная наглость так унижала его в моих глазах, что я все менее и менее видел в нем себе подобного. Относительно Фелиции мне часто приходили на ум слова добрых людей, умеющих ценить прежние достоинства: «Как жаль!» Вспоминая же все прошлое Тонино, я говорил себе: «Это так должно было быть». Для этого последнего не было благотворного наказания, на его долю оставалось только презрение и отвращение.

Я отправился к нему и заговорил с ним следующим образом:

— Ваши денежные споры с моей женой оскорбляют и утомляют меня. Я не желаю, чтобы ее покой был смущен вашими проектами о приобретении богатства. Вы отказываетесь уплатить долг, между тем как я требовал, чтобы она расквиталась с вами. Вы просите денег для других предприятий, я даю вам их от ее имени, но с условием: вы уедете отсюда сегодня же вечером в местность, которую вы сами выберете не менее как за сто лье отсюда. Через шесть недель вы приготовите временное или постоянное помещение, и я привезу туда вашу жену и детей. Но с этой минуты вы не увидите больше Фелиции или в ее присутствии вы получите от меня оскорбление, которое заслуживает человек, изменяющий своему слову. А вы мне дадите это слово, если желаете получить двадцать тысяч франков, которые и просите, и расписку на ваш долг в пять тысяч.

Тонино был бледен как смерть. Он понимал меня и внутренне содрогался от ужаса и беспокойства. Он хотел заговорить, но я перебил его:

— Я требую, чтобы вы дали мне слово, что послушаетесь меня.

— Но…

— Вы даете его?

— Да.

— Проститесь с вашей женой, возьмите вашу дорожную палку и чемодан. Я даю вам четверть часа времени, а затем требую, чтобы вы уехали.

— Моя жена будет очень беспокоиться, и я не знаю, что сказать ей…

— Позовите ее сюда, я сам поговорю с Ваниной.

— Господин Сильвестр…

— Не смейте произносить моего имени и повинуйтесь.

Он покорился.

— Ванина, — сказал я молодой женщине, — я отправляю вашего мужа по делу, которое не терпит ни минуты промедления. Его состояние, будущность детей зависят от этого путешествия, и поспешность вполне обеспечит успех. Не беспокойтесь, а, напротив, радуйтесь. Храните некоторое время тайну о его отъезде. Ваш муж напишет вам с первой остановки, и через шесть недель, я ручаюсь, вы увидитесь.

Тонино подтвердил мои слова. В волнении он простился с семьей, взял деньги и запер свой чемодан. Мы пошли по дороге в Италию.

— Разве вы направляетесь туда? — спросил я его.

— Да, я хочу раньше поехать на мою родину, чтобы моя поездка имела правдоподобный вид.

— Это хорошо, но ваша родина слишком близка отсюда, и я не позволю вам оставаться там более суток.

— Я поеду в Венецию, где живут наши дальние родственники, последние в нашем роду. Я должен буду собрать у них некоторые сведения, чтобы знать, как мне устроиться.

— Хорошо, поезжайте.

— Каким образом я получу обещанную сумму денег и расписку?

— Я вам привезу это, сопровождая Ванину и ваших детей.

— Но что будет с тем, что я оставляю здесь? С моими делами, которые теперь в полном разгаре, с моим скотом и домашней утварью?

— Я позабочусь обо всем этом, как будто бы вы умерли и мне следовало ликвидировать состояние вашей семьи.

— Но этим я понесу убытки.

— Вам заплатят за все.

— Согласны ли вы, чтобы я написал вам?

— Нет, вы должны написать только вашей жене. Знайте же, что всякое нарушение моей воли послужит предлогом к отмене моих обещаний вам.

— Я буду повиноваться, — сказал он. — Позволите ли вы выразить вам мою благодарность.

— Напротив, я запрещаю вам!

Минуту Тонино оставался в нерешительности, а затем хотел сыграть со мной комедию. Он встал передо мной на колени и залился слезами. Он мог, как женщина, расплакаться по желанию.

— Встаньте, — сказал я ему, — и уезжайте.

— О, — вскричал он, — лучше ударьте меня, плюйте мне в лицо, топчите меня ногами… Я легче бы мог перенести это, чем ваше равнодушие.

Я отвернулся от него. Он покорился своей участи и исчез.

Когда я возвратился к Фелиции, я ничего не сказал ей и принялся за мои обыденные занятия. Я был уверен, что Тонино не напишет ей, так как боялся, а может быть даже и ненавидел ее. Но во всяком случае он радовался этой развязке, так как приобрел богатство, мог удовлетворить свое тщеславие, а также избавиться от мучительного притворства в неиспытываемой страсти. Что же касается позора, то он примирился с ним.

Несколько дней, по-видимому, прошли спокойно. Я заметил в Фелиции перемену: она стала более кроткой и тихой. Я объяснял это тем, что по временам у нее являлась потребность забыть Тонино. Почти всегда после бурных свиданий с ним она избегала говорить и думать о нем. Ее нервная и лихорадочная натура требовала иногда спокойствия. Когда ее силы восстанавливались, она снова начинала волноваться, желая видеться со своим возлюбленным или заниматься его делами. Я дал пройти этому времени, и когда она сказала мне, что беспокоится «о детях» и удивляется, что не имеет никаких известий о них, я сообщил ей об отъезде Тонино.